<…> И заканчивались эти стихи: Юродствуй, воруй, молись! Будь одинок, как перст!.. …Словно быкам — хлыст, Вечен богам крест. Это уже было присутствующими работниками обкома партии и обкома комсомола воспринято как непереносимый вызов, и “курировавшая” турнир от Союза писателей бедная Наталья Иосифовна Грудинина, которая через несколько лет будет, можно сказать, головой рискуя, защищать Бродского, вынуждена была от имени жюри выступление Иосифа осудить и объявить его как бы не имевшим места…»565 И Кривулин, и Гордин видят причины скандала отнюдь не в провокационном педалировании еврейской темы (Г. Семенова и тем более Д. Дара, уехавшего в 1977 г. в Израиль, трудно заподозрить в антисемитизме). Кривулин пишет, что зал разделился на принявших «новую музыку» и тех, кто «воспринял ее как нечто враждебное, ненавистное, чуждое». Гордин усматривает мотивы негодования Семенова в том, что «высокий поэт, в своей многострадальной жизни приучивший себя к гордой замкнутости, к молчаливому противостоянию… оскорбился тем откровенным и, можно сказать, наивным бунтарством, которое излучал Иосиф, возмутился свободой, казавшейся незаслуженной и не обеспеченной дарованиями. Последнее заблуждение, впрочем, рассеялось очень скоро»566. Оба свидетеля в своих комментариях сосредоточены по преимуществу на толковании реакции слушателей, при этом подразумевается, что выбор текстов и сам способ их преподнесения вписываются в романтическую парадигму творчества молодого поэта, которая, в свою очередь, подкрепляется фактами его ранней биографии. Однако выступление Бродского и пафос центрального в нем стихотворения не только напоминают романтический вызов поэта-бунтаря, но и обладают, по‐видимому, чертами характерного для более позднего Бродского модернистского способа авторепрезентации поэта-аутсайдера, выбирающего и «присваивающего» традицию через обращение к жанру in memoriam. Этот способ творческой саморефлексии восходит к «Большой элегии Джону Донну» и окончательно формируется в «Стихах на смерть Т. С. Элиота». В «Еврейском кладбище около Ленинграда…» черты не романтической, но скорее модернистской парадигмы обнаруживаются уже в самом факте неоправданного, не заслуженного лично присвоения свободы567, о которой пишет Гордин. Можно с большой долей уверенности предположить, что степень ее незаслуженности определялась на рубеже 50‐х и 60‐х гг. относительно поэзии Слуцкого, чьи интонации отчетливо слышатся у раннего Бродского568. «Еврейское кладбище» воспринималось как отклик на известное по самиздату провокативно-полемическое стихотворение «Про евреев»: Евреи хлеба не сеют, Евреи в лавках торгуют, Евреи раньше лысеют, Евреи больше воруют. Евреи – люди лихие, Они солдаты плохие: Иван воюет в окопе, Абрам торгует в рабкопе. Я все это слышал с детства, Скоро совсем постарею, Но все никуда не деться От крика: «Евреи, евреи!» Не торговавши ни разу, Не воровавши ни разу, Ношу в себе, как заразу, Проклятую эту расу. Пуля меня миновала, Чтоб говорили нелживо: «Евреев не убивало! Нетрудно заметить, что представления о сходстве этих двух стихотворений в значительной степени опираются на наличие прямой цитаты: «И не сеяли хлеба. / Никогда не сеяли хлеба». В то же время Бродский гораздо свободнее ритмически (стихотворение написано вольным 4–6‐ударным акцентным стихом), у него отсутствует присущий Слуцкому гражданский полемический пафос. Наконец, к самой теме смерти поэты обращаются с разными целями, да и сам «еврейский вопрос» оказывается включенным в разные контексты. У Слуцкого национальная самоидентификация становится частью гражданской позиции, у Бродского – растворяется в более универсальной проблематике кладбищенской поэзии. Как писал Ш. Маркиш: «Еврейской темы, еврейского “материала” поэт Иосиф Бродский не знает – этот “материал” ему чужой. Юношеское, почти детское “Еврейское кладбище около Ленинграда…” (1958) – не в счет: по всем показателям это еще не Бродский, это как бы Борис Слуцкий, которого из поэтической родословной Бродского не выбросить; как видно, и обаяния “еврейского Слуцкого” Бродский не избежал, но только на миг, на разочек. “Исаак и Авраам” (1963) – сочинение еврейское не в большей мере, чем “Потерянный рай” Мильтона, или “Каин” Байрона, или библейские сюжеты Ахматовой: вполне естественное и вполне законное освоение культурного пространства европейской, иудеохристианской цивилизации»570. Таким образом, можно сказать, что идентификационная модель Слуцкого не вполне соответствует «поэтическому поведению» Бродского, а у поэтики «Еврейского кладбища» обнаруживается еще как минимум один источник – кладбищенская поэзия.
Полигенетическая структура «Еврейского кладбища» позволяет обратиться к концепции «треугольного зрения», предложенной Д. Бетеа для описания взаимодействия «близкого» и «дальнего» претекстов в поэтике «зрелого» Бродского. Бетеа посвящает главу своей монографии исследованию концепта «изгнание» в стихотворениях Бродского как результату взаимовоздействия мандельштамовских и дантевских кодов571. Результирующий текст, таким образом, оказывается подобен двойному палимпсесту. Концепция Бетеа, как представляется, позволяет включить в этот типологический ряд и «Еврейское кладбище». Вопрос об истоках кладбищенской темы в стихотворении Бродского имеет два ответа. Первый связан с посещением пригородного кладбища, где похоронены родственники поэта572. Второй восстанавливается из официального культурного контекста 1957–1958 гг. В 1957 г. в СССР отмечалась 150‐летняя годовщина со дня рождения Г. У. Лонгфелло. В следующем году к этому событию была выпущена почтовая марка с изображением американского поэта и издан почти семисотстраничный том «Избранного», куда вошло стихотворение «Еврейское кладбище в Ньюпорте» в переводе Э. Л. Линецкой. Сходство названий стихотворений Бродского и Лонгфелло указывает на знакомство поэта с этой книгой. Кроме того, у Линецкой обучались переводу некоторые из друзей и знакомых Бродского, в частности Г. Шмаков и К. Азадовский. Стихотворение Лонгфелло было напечатано в его книге «Перелетные птицы» в 1854 г. Двумя годами ранее поэт, проводивший лето в Ньюпорте, посетил кладбище при старейшей в стране синагоге (Touro Synagogue). В романтической медитации, написанной по мотивам этого посещения, Лонгфелло размышляет о судьбе еврейских переселенцев из Старого Света, о времени, в котором для них нет будущего, поскольку они читают мир от конца к началу: Как странно здесь: еврейские гробницы, А рядом порт, суда из дальних стран… Здесь – вечный сон, там – улицам не спится, Здесь – тишина, там – ропщет океан. <…> Полны глубокой вековой печали, Лежат надгробья много тысяч дней, Как древние тяжелые скрижали, Что бросил в гневе наземь Моисей. Все чуждо здесь: и начертанья знаков, И странное сплетение имен: Алвварес Иосиф и Рибейра Яков — Смешенье стран, и судеб, и времен. «Бог создал смерть, конец земным тревогам, — Хвала ему!» – скорбящий говорил И добавлял, простершись перед богом: «Он вечной жизнью нас благословил!» Умолкли в темной синагоге споры, Псалмы Давида больше не слышны, И старый рабби не читает торы На языке пророков старины. <…> Они в зловонных уличках ютились, В угрюмом гетто, на житейском дне, И азбуке терпения учились — Как в скорби жить, как умирать в огне. И каждый до последнего дыханья Неутоленный голод в сердце нес, И пищей был ему лишь хлеб изгнанья, Питьем была лишь горечь едких слез. «Анафема!» – звучало над лугами, Неслось по городам, из края в край. Затоптан христианскими ногами, Лежал в пыли гонимый Мордухай. Исполнены смиренья и гордыни, Они брели, куда судьба вела, И были зыбки, как пески пустыни, И тверды, как гранитная скала. Видения пророков, величавы, Сопровождали странников в пути, Шепча о том, что блеск угасшей славы Они в грядущем смогут вновь найти. И, глядя вспять, они весь мир читали, Как свой талмуд, с конца к началу дней, И стала жизнь сказаньем о печали, Вместилищем страданий и смертей. Но не текут к своим истокам воды. Земля, не в силах стона подавить, Рождает в муках новые народы, И мертвых наций ей не оживить 573. вернутьсяГордин Я. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского. М., 2010. С. 22–23. вернутьсяХарактерное для модернистской теории противопоставление «присвоения», «кражи» и «наследования» (от элиотовского «Незрелые поэты подражают; зрелые поэты крадут» до мандельштамовского «ворованного воздуха») стало предметом первой главы книги К. Кэвана о Мандельштаме (Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. Princeton, 1995. P. 3–28). вернутьсяО значении Слуцкого для Бродского см., например: MacFadyen D. Joseph Brodsky and the Soviet Muse. Montreal etc., 2000. P. 58–75; Лосев Л. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии. C. 61–64; Горелик П., Елисеев Н. Борис Слуцкий и Иосиф Бродский // Звезда. 2009. № 7. С. 177–184. Стиховедческий аспект проблемы представлен в работе: Friedberg N. Rule-Makers and Rule-Breakers: Joseph Brodsky and Boris Slutsky as Reformers of Russian Rhythm // The Russian Review. 2009. Vol. 68, No. 4. P. 641–661. В докладе, прочитанном на симпозиуме «Литература и война» в 1985 г., Бродский характеризует Слуцкого как поэта, который «едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии… Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное – конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорил языком двадцатого века… Его интонация – жесткая, трагичная и бесстрастная – способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил» (пер. В. Куллэ) (Brodsky J. Literature and War – A Simposium: The Soviet Union // Times Literary Supplement. 1985. № 42851. P. 544). вернутьсяСлуцкий Б. Стихи разных лет: Из неизданного. М., 1988. С. 121. Точная датировка стихотворения неизвестна. вернутьсяМаркиш Ш. «Иудей и Еллин»? «Ни Иудей, ни Еллин»? О религиозности Иосифа Бродского // Иосиф Бродский: труды и дни. С. 209. вернутьсяBethea D. Joseph Brodsky and the Creation of Exile. Princeton, 1994. P. 48–73. вернутьсяВ беседе с Бетеа Бродский сообщает: «…это кладбище… в общем, это место довольно трагическое, оно впечатлило меня, и я написал стихотворение… Не помню особых причин, просто на этом кладбище похоронены мои бабушка с дедушкой, мои тетки и т. д. Помню, я гулял там и размышлял – в основном об их судьбе в контексте того, как и где они жили и умерли» (Бетеа Д. Наглая проповедь идеализма // Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000. С. 528). вернутьсяЛонгфелло Г. Избранное / сост. Д. М. Горфинкель. М., 1958. С. 273–274. |