Теперь мы дошли до части, где я себя убиваю. Это случилось в 9:17, 19 августа 1991, если хочешь точное время. Плюс избавлю тебя от большинства приготовлений последних пары часов и возвратно-поступательного конфликта и сомнений, которых было много. Самоубийство противоречит стольким прошитым в природу человека инстинктам и побуждениям, что никто в трезвом уме не пойдет на него без долгих колебаний, интервалов, когда почти передумываешь, и т. д. Немецкий логик Кант был прав в этом отношении, люди практически идентичны в плане нашей прошивки. Хотя мы и редко это сознаем, мы по сути лишь инструменты или выражения наших эволюционных побуждений, которые, в свою очередь, выражают силы, что бесконечно больше и важнее, чем мы. (Хотя осознавать это — совсем другая история). Так что я даже не буду пытаться описать те несколько моментов того дня, когда я сидел в гостиной и проходил мощнейшие психические колебания туда-сюда, идти ли на это или не идти. Как минимум, эти колебания были исключительно психического рода и переложить их в слова заняло бы огромное количество времени, плюс это показалось бы каким-то клише или банальностью в том плане, что многие мысли и ассоциации были по сути теми характерными вещами, которые в итоге думают все, кто встречал неминуемую смерть. Например: «Это последний раз, когда я завязываю шнурки», «Это последний раз, когда я смотрю на каучуковое деревце на тумбочке», «Как приятно именно здесь вдохнуть полной грудью», «Это последний стакан молока, что я выпью», «Какой совершенно бесценный дар — этот совершенно обычный вид, как ветер хватает ветки деревьев и качает их туда-сюда». Или «Я больше никогда не услышу заунывный шум холодильника на кухне» (кухня и уголок для завтрака у меня прямо в гостиной), и т. д. Или «Я не увижу, как завтра встанет солнце, или как утром спальня постепенно проярчается и прочерчивается, и т. д.», и в то же время пытаться вспомнить в деталях, как солнце встает над сырыми полями и мокрыми на вид склонами I-55, что лежит к востоку от стеклянных раздвижных дверей моей спальни, по утрам. Был жаркий, влажный август, и если бы я пошел на самоубийство, я бы никогда не почувствовал возрастающую прохладу и сушь, какая начинается здесь к середине сентября, и не увидел бы падающие листья, и не услышал бы их шорох у краев двора за зданием S. & C. на Ю. Дирборн, или не увидел бы снег, или не забросил в багажник лопату и мешок с песком, или не попробовал бы идеально зрелой, нешероховатой груши, или не наклеил бы кусочек туалетной бумаги на бритвенный порез. И т. д. Если бы я зашел в ванную и почистил зубы — это был бы последний раз, когда я это делал. Я сидел так и думал так, глядя на каучуковое деревце. Все, казалось, едва трепещет, как трепещет отражение в воде. Я смотрел, как солнце начинает садиться за застройки таунхаусов строительной компании Дэриен на шоссе Лили Кэш, и осознал, что никогда не увижу, как завершатся новейшие дома и ландшафт, или что белые мембраны с надписью TYVEK на этих домах, трепыхающиеся на ветру, однажды скроются под виниловым сайдингом или отделочным кирпичом и подобранными по цвету жалюзи, и я этого не увижу или не проеду мимо, зная, что на самом деле было написано под очаровательными экстерьерами. Или вид из окна из моего уголка для завтрака на поля больших ферм рядом с застройкой, где распаханные борозды параллельны, и если высунуться и мысленно продолжить их линии дальше, они, кажется, умчатся вместе к горизонту, как выстрел из чего-то огромного. Ну ты понял. По сути, я был в состоянии, когда человек осознает, что все, что он видит, его переживет. Я знаю, что как вербальная конструкция это клише. Однако как состояние, в котором пребываешь — это нечто иное, можешь поверить. Когда каждое движение воспринимается с какого-то церемониального аспекта. Самая святость мира (то же состояние, которое доктор Джи попытался бы описать аналогиями с океаном и айсбергами и деревьями, ты, наверное, помнишь, как я об этом рассказывал). Это буквально где-то одна триллионная различных мыслей и внутренних переживаний, которые я испытал в последние часы, и я избавлю тебя от новых перечислений, потому как знаю, что в итоге это покажется даже глупым. А глупым оно не было, но также не буду притворяться, что оно было полностью естественным или подлинным. Часть меня еще просчитывала, разыгрывала — и это тоже было частью церемониального ощущения этого полудня. Даже когда я, например, писал письмо Ферн, выражая вполне реальные чувства и сожаления, часть меня замечала, какое милое и искреннее получается письмо, и предугадывало, какой эффект произведет на Ферн та или иная прочувствованная фраза, тогда как еще одна часть наблюдала, как мужчина в белой рубашке без галстука сидит в уголке для завтрака и пишет прочувствованное письмо в свой последний полдень в жизни, светлая деревянная поверхность стола трепещет от солнца, рука человека тверда, а лицо одновременно и темно от печали, и облагорожено решимостью, эта часть меня как бы парит надо мной и немного слева, оценивая сцену и думая, какое вышло бы замечательное и на вид искреннее выступление для драмы, если бы только мы все уже не видели бесчисленное количество подобных сцен в драмах с тех пор, как в первый раз посмотрели кино или прочитали книгу, из-за чего почему-то вышло так, что все настоящие сцены, как эта с предсмертной запиской, теперь кажутся настоящими и завораживающими только их участникам, а остальным — банальными или даже какими-то наигранными или плаксивыми, что, если подумать — что я и сделал, сидя в уголке для завтрака — довольно парадоксально, ведь причина, по которой такие сцены покажутся аудитории черствыми или манипулятивными, в том, что мы так часто видели их в драмах, и в то же время причина, по которой мы их так часто видели в драмах — потому что они действительно драматические и завораживающие и позволяют людям причащаться к очень глубоким, сложным эмоциональным реальностям, которые почти невозможно проговорить как-либо иначе, и в то же время еще одна грань или часть меня осознавала, что с этой точки зрения моя собственная главная проблема в том, что с раннего возраста я избрал существование с предположительной аудиторией моей жизненной драмы, а не в драме самой по себе, и что даже сейчас я смотрю и оцениваю качество и возможные эффекты своего предположительного выступления, и таким образом в конечном счете я был все той же манипулирующей фальшивкой, что пишет письмо Ферн о том, кем я был в жизни и что привело меня к этой кульминационной сцене написания и подписания и надписания адреса на конверте и приклеивания марки и складывания конверта в карман рубашки (полностью осознавая, какой отклик для всей сцены может вызвать его пребывание именно здесь, у сердца), чтобы бросить в почтовый ящик по пути к Лили Кэш Роуд и опоре моста, в которую я планировал въехать на машине со скоростью, достаточной, чтобы сместить капот и пронзить меня рулем и мгновенно убить. Из ненависти к себе не следует желание причинить себе боль или желание умирать в мучениях, и если я собирался умереть — лучше бы это было мгновенно.
Опоры моста и насыпи по сторонам дороги на Лили Кэш поддерживают шоссе 4 (также известное как Брэйдвуд Хайвей), которое нависает над Лили Кэш на эстакаде, настолько покрытой граффити, что большую часть уже даже нельзя разобрать (что, на мой взгляд, противоречит смыслу граффити). Сами опоры стоят прямо у дороги и шириной с эту машину. Плюс это пересечение находится на изолированном пути к окраинам Ромеовилля, где-то десять миль к югу от юго-западных границ пригорода. Настоящая глушь. Единственные дома здесь — фермы вдали от дороги, приукрашенные силосными башнями и сараями и т. д. Летом по ночам здесь высокая точка росы и потому всегда туман. Это фермерский край. Когда бы я не проезжал под 4-м, я был единственным живым человеком на дороге. Кукуруза высока, и вокруг, сколько видно, только поля, как зеленые океаны, единственный звук — насекомые. Поездка в одиночестве под сливочными звездами и наклоненным серпиком луны, и т. д. Задумка заключалась в том, чтобы организовать аварию, огонь и взрывы, которые могут воспоследовать, где-нибудь в месте настолько изолированном, чтобы никто этого не видел, и в таком случае будет так мало аспектов спектакля, насколько для меня возможно, и не появится искушения потратить последние секунды жизни на мысли о том, какое впечатление произведут на посторонних вид и звук столкновения. Частично меня беспокоило, что это слишком зрелищно и драматически и может показаться, будто водитель хотел уйти из жизни так драматично, как только можно. Вот думая о такой хрени, мы и тратим свои жизни.