И, конечно, ты все это время наверняка обращал внимание на то, что кажется неким центральным, всеобъемлющим парадоксом — то есть я постоянно повторяю, что слова не могут ничего передать и время не идет по прямой линии, но тебе, чтобы это понять, приходится слушать сперва первое слово, а потом каждое последующее в хронологическом порядке — так что если я утверждаю, что слова и последовательное время тут совершенно не при чем, ты спросишь, зачем мы вообще тогда сидим в этой машине, используем слова и отнимаем твое все более драгоценное время, то есть не противоречу ли я себе логически с самого начала. Не говоря уже о том, что я, вполне может быть, несу бред сивой кобылы — если я действительно себя убил, как ты вообще можешь это слышать? То есть — я фальшивка. Но это ничего, неважно, что ты думаешь. В смысле, может, тебе и важно, или ты думаешь, что важно, — но я не это имею в виду под «неважно, что ты думаешь». Я имею в виду, неважно, что ты думаешь обо мне, потому что, несмотря на видимость, история на самом деле не обо мне. Я лишь пытаюсь набросать небольшую частичку секунды перед моей смертью и, как минимум, почему я умер, так что, как минимум, у тебя будет представление о том, почему то, что случится потом, случилось, и почему это повлияло на того, о ком вся эта история на самом деле. То есть все это такое абстрактное или какое-то такое вступление, задуманное как очень короткое и схематическое… но, конечно, сам видишь, сколько времени и английского нужно, чтобы сказать хотя бы это. Если задуматься, интересно, как неуклюже и трудоемко передать хотя бы малейший пустяк. Сколько вообще, по-твоему, времени уже прошло?
Одна из причин, почему доктору Густафсону ни в коем случае не стоило играть в покер — когда бы он не задумывался во время сеанса, он всегда откидывался в офисном кресле так, что оно громко скрипело, а ноги выпрямлялись и вставали на каблуках, хотя он и умел притвориться, что так ему удобно и привычно для тела, будто так ему больше нравится думать. Весь этот процесс одновременно выглядел и немного наигранным, и все же почему-то располагающим. У Ферн, кстати, отдающие рыжим волосы и слегка ассиметричные зеленые глаза — ради такого зеленого покупают цветные линзы — и какая-то ведьмовская привлекательность. Но, по-моему, она все-таки привлекательна. Она стала очень уравновешенной, остроумной, самостоятельной женщиной, с, может быть, лишь легким оттенком аромата одиночества, который есть у всех незамужних женщин тридцати лет. Но, разумеется, мы все одиноки. Это все знают, это почти что клише. Так что еще один слой моей сущностной фальшивости в том, что я лгал себе, будто мое одиночество особенное, что это исключительно моя вина, потому что я как-то особенно фальшив и неглубок. Но тут нет ничего особенного, ведь все такие же. В точности. Мертвый или нет, доктор Густафсон знал об этом куда больше меня, так что он сказал с каким-то внезапно неподдельным авторитетом и удовольствием (пожалуй, даже надменно, учитывая очевидность заявления): «Но если ты целиком фальшивый, манипулятивный и неспособный честно говорить о том, кто ты на самом деле, Нил, — (Нил — так меня зовут, это имя было на свидетельстве о рождении, когда меня усыновили), — то как же ты смог только что отбросить пикировки и манипуляции и быть со мной честным секунду назад, — (а прошла всего лишь секунда, несмотря на весь английский, потраченный на частичное описание содержания моей головы между тогда и сейчас), — о том, кто ты на самом деле?» Итак, оказалось, я совершенно верно предугадал, каким будет его логическое прозрение. И хотя я уже какое-то время его дурачил, так что для меня это не стало откровением, внутри я чувствовал себя очень уныло, ведь теперь я точно знал, что он будет таким же легко поддающимся влиянию и доверчивым, как все остальные, и у него даже близко нет необходимой мне огневой мощи, чтобы подарить надежду выбраться из ловушки фальши и несчастья, которую я сам для себя сконструировал. Потому что на самом деле, в действительности, мое признание в том, что я фальшивка и что я тратил время предыдущих недель на пикировки, чтобы манипуляциями добиться образа исключительного и проницательного человека, само по себе было манипулятивным. Было довольно очевидно, что доктор Густафсон, дабы выжить в своем бизнесе, не мог быть совершенно тупым или зашоренным относительно других людей, так что казалось разумным предположить, что он заметит мое постоянное отгораживание в первые недели психоанализа и, таким образом, придет к каким-то заключениям о моем, видимо, отчаянном желании произвести на него определенное впечатление, и, хотя нельзя быть до конца уверенным, таким образом существовала большая вероятность, что он сочтет меня пустым, неуверенным в себе человеком, всю жизнь пытающимся впечатлить других и манипулировать их представлением о себе, чтобы компенсировать внутреннюю пустоту. Ведь, в конце концов, не сказать, что это невероятно редкий или неизвестный тип личности. Так что то, что я предпочел быть якобы «честным» и диагностировать себя же, на самом деле было очередным шагом в моей кампании по убеждению доктора Густафсона в том, что я, как пациент, уникально проницательный и самоосознающий, и невелики шансы, что он увидит или диагностирует во мне что-либо, о чем я сам бы уже не знал и не обратил бы в собственное тактическое преимущество в смысле создания какого-либо образа или впечатления о себе, которое я хотел для него создать. И значит, его большое предположительно прозрение — главный мнимый тезис которого заключался в том, что моя фальшивость не так радикальна и безнадежна, как я заявляю, раз моя способность быть с ним честным в этом логически противоречила заявлению о неспособности быть честным — на самом деле несло в себе больший, невысказанный тезис, будто он мог разглядеть в моем характере нечто, чего я сам не видел или неправильно интерпретировал, и таким образом в состоянии помочь мне выйти из ловушки, указав на несоответствия моего представления о себе как о полной фальшивке. Но тот факт, что его прозрение, которому он так радовался и наслаждался про себя, было не только очевидным и поверхностным, но и неверным — он удручал, как всегда удручает, когда понимаешь, что можешь кем-либо легко манипулировать. Естественное следствие из парадокса фальшивости в том, что ты одновременно хочешь и одурачить всех на своем пути, и в то же время постоянно надеешься, что встретишь кого-то, кто будет тебе в этом равен и кого нельзя одурачить. Но ведь психоанализ был чем-то вроде последней соломинки — я уже упоминал, что перепробовал множество различных занятий, которые не помогли. Так что на самом деле «удручал» — это грубое преуменьшение. Плюс, конечно, очевидный факт, что я платил за помощь в спасении из ловушки, а он сейчас показал, что ему не хватает интеллектуальной огневой мощи. Так что теперь я прикидывал перспективу траты времени и денег на поездки дважды в неделю в Ривер Форест, только чтобы поводить психоаналитика за нос так, что он не поймет и подумает, что я действительно не такая фальшивка, как сам считаю, и что его психоанализ постепенно помогает мне это увидеть. То есть, вероятно, он в итоге получит больше, чем я, а для меня это будет очередная фальшь.
Однако как бы это ни было утомительно и схематично, ты, по-моему, как минимум уловил, что творится у меня голове. Ты четко видишь, что быть таким, как я, утомительно и солипсично. А я так всю жизнь прожил, как минимум, насколько могу вспомнить, с четырех лет и далее. Разумеется, как видишь, это также очень глупый и эгоистичный образ жизни. Вот почему наиглавнейший, глубокий и невысказанный тезис прозрения психоаналитика — а именно: то, кем и чем я себя считал, на самом деле вовсе не было мной — который я полагал неверным, на самом деле был верным, хотя и не по тем причинам, из-за которых доктор Густафсон, откинувшийся в кресле и приглаживающий пышные усы большим указательным пальцем, пока я прикидывался дурачком и позволял ему думать, что он объясняет мне противоречие, которое я сам не понимал, был в этом уверен.