Однако за рукой сам курьер так лапшой в щель и тянется.
– Спешно, секретно, в собственные руки, – прочитайте от скуки. Расписание занятий вашему величеству на завтрашний день.
Принял я бумагу, водку с досады пробкой заткнул, чтоб градус не выдыхался. Курьеру на чай гривенник дал, – человек подначальный: хочь бешеную собаку ему за обшлаг сунь, – обязан доставить.
Вскрыл я конверт, а там скоропишущей машинкой цельная колбаса отбита, лопатой не проворотишь:
«В семь утра – в манеж гусарскую фигурную езду смотреть; в восемь – дагестанскому шаху тяжелую антиллерию показывать; в девять – юнкарей с производством поздравлять; в десять – со старым конвоем прощаться; в одиннадцать – свежий конвой принимать; в двенадцать – нового образца пограничной стражи пуговки утверждать; в час – с дворцовым министром расход проверять; в два – подводный крейсер спускать; в три – греческого короля племяннику ленту подносить…»
Да два парада гвардейских, да один армейский, да вечером бал, – бык с елки упал! – Турецкий посол за моего конвойного есаула троюродную внучку отдает… Анчутка вас задави! Дале я и читать не стал. Дрожки без колес, в оглоблях пес, – вертись, как юла, вкруг овсяного кола…
Подошел я к царскому телефону, шарманку повертел, снова зауряд-чиновника вызвал:
– Дзынь-дзынь. Царь говорит. Реестр я ихний получил, бабку их под каблук… А что мне будет, ежели я наряда энтого не исполню?
– Никак невозможно, ваше величество. Солнце цельный день по небу бродит, тоже много чего зря освещает. Не откажешься.
– Да когда ж при таком расписании я настоящее исполнять буду?
Слышу я, усмехается он, стрекулист, по проволоке, шершавым голосом с почтительностью отвечает:
– А может, энто по реестру – настоящее и есть? По всем странам один прейскурант. Поперек койки, ваше величество, не ложись, – а то ножки замлеют…
Плюнул я в трубку, к землякам отошел:
– Ну что ж, землячки, выпьем… Пошлины взяты, товар утонул. Дело энто еще обмозговать надо.
Скука-тоска меня распирает, – аж сало горчит… Допили мы сороковку, не пропадать же царскому добру. Походил я по ковру, жука майского, что сдуру в царскую опочивальню залетел, в окно выпустил… Ан тут меня и осенило:
– Тащи, ребята, койку обратно. Простите, что зря потревожил.
«Что ж, – думаю, – власть моя еще при мне. Не все карты биты, один козырь остался. Авось отыграюсь…»
Сел за столик да и стал приказ писать: самого себя в рядовые приказал разжаловать, да в свою роту тую ж минуту откомандировать. А за беспокойство повелел себе из царского сундука сапоги на ранту выдать. И сразу ж, братцы, точно утюг отрыгнул, – легко мне стало прямо до невозможности…
Вот, можно сказать, и поцарствовал. Как у нас говорится: нашел леший клобук, а взять убоялся…
Корнет-лунатик
Кому что, а нашему батальонному первое дело – тиатры крутить. Как из году в год повелось, благословил полковой командир на Масленую представлять. Прочих солдат завидки берут, а у нас в первом батальоне лафа. Потому батальонный, подполковник Снегирев, начальник был с амбицией: чтоб всех ахтеров-плотников-плясунов только из его первых четырех рот и набирали. А прочие – смотри-любуйся, в чужой котел не суйся.
Само собой, кто в список попал, послабление занятий. Взводный уж тебя на ружейных приемах не засушит, пальчики коротки. И вопче, жизнь свежая, будто вольного духу хлебнешь. Лимонад-фиалка…
* * *
Словом сказать, столовый барак весь в ельнике, лампы-молнии горят, передние скамьи коврами крыты, со всех офицерских квартир понашарпали. Впереди полковые барыни да господа офицеры. Бригадный генерал с полковым командиром в малиновых креслах темляки покусывают. А за скамьями – солдатское море, голова к голове, как арбузы на ярмарке. Глаза блестят, носами посапывают – интересно.
А на помосте – кипит… Вольноопределяющий – подсказчик из собачьей будки шипит-поддает. Да и поддает для проформы, потому рольки назубок раздраконены, аж сам батальонный удивлялся. «Ах, – говорит, – и сволочи у меня, лучше и быть нельзя».
Все, само собой, в вольном платье: кто барином в крахмале, кто купцом пузастым, кто услужающим половым-шестеркой. Бабьи рольки тоже все свои сполняли. Прямо удивления достойно… Другой обалдуй в роте последний человек, сам себе на копыта наступает, сборку-разборку винтовки, год с ним отделенный бьется, – ни с места. А тут так райским перышком и летает, – ручку в бок, бровь в потолок, откуда взялось…
А всех чище вестовой батальонного командира, Алеша Гусаков, разделывал. Барыньку представлял, которая сама себя не понимала: то ли хрену ей с медом хочется, то ли в монастырь идти. То к одному, то к другому тулится, мужа своего, надо быть, для поднятия супружеской любви, дразнила… Мужчины за ей, конечно, как сибирские коты, так табуном и ходят. Ей что ж… Пожевать да выплюнуть. Плечиком передернет, слово с поднамеком бросит, аж весь барак от хохота трясется. Бригадный генерал слезы батистом утирает, полковой командир ручкой отмахивается, батальонный уж и смеху лишился – только хрюкает. А адъютант полковой столбом встал и все взад оборачивается, солдатам знак подает:
– Тише вы, дуботолки, из-за вас никакой словесности не слышно.
Чистая камедь… Как развязка-то развязалась, – барин в густых дураках оказался, на коленки пал. А Алешка Гусаков в бюстах себе рюшку поправляет, сам в публику подмигивает, – прямо к полковому командиру рыло поворотил, – смелый-то какой, сукин кот… Расхлебали, стало быть, всю кашу, занавеску с обоих сторон стянули, – плеск, грохот, полное удовольствие.
Ну, тут батальонный по-за сцену продрался, Алешку в свекольную щеку чмокнул, руками развел:
– Эх, Алешка! Был бы ты, как следует, бабой, чичас бы тебя на свой счет в Питербург на императорский тиатр отправил… В червонцах бы купался. Не повезло тебе, ироду, родители подгадили…
* * *
Камедь отваляли, вертисмент пошел. Каждый, как умеет, свое вертит. Солдатик один на балалайке «Коль славен» сыграл до того ладно, будто мотылек по невидимой цитре крылом прошелестел. Барабанщик Бородулин дрессированного первой роты кота показывал: колбаску ему перед носом положил, а кот отворачивается – благородство свое доказывает. А как в барабан Бородулин грянул, кот колбаску под себя и под раскатную дробь всю ее, как есть, с веревочкой слопал. Опосля на игрушечного конька влез, Бородулин перед ним церемониальный марш печатает, а кот лапкой по усам себя мажет, – парад принимает. Так все и легли…
Между прочим, и Алешка Гусаков номер свой показал: как сонной барыне за пазуху мышь попала… Полковница наша в первом ряду так киселем и разливается, только грудку рукой придерживает… Кнопки на ней все прочь отлетели, до того номер завлекательный был.
Потом то да се, – хором спели с присвистом:
Отчего у вас, Авдотья,
Одеяльце в табачке?
Гусаков за Авдотью невинным фальшцетом отвечает. Хор ему поперек другой вопрос ставит, а он и еще погуще… С припеком.
Батальонный только за голову хватается, а некоторые барыни, – ничего, в полрукава закрываются, одначе не уходят…
Кончилось представление. Господа офицеры с барыньками в собрание повзводно тронулись, окончательно вечер пополировать. Гусаков Алешка земляков, которые уж очень руками распространялись, пораспихал. «Не мыльтесь, братцы, бриться не будете». И, дамской сбруи не сменивши, узелок с военной шкуркой под мышку, да и к себе. Батальонный евонный через три квартала жил, – дома, не торопясь, из юбок вылезать способней…
* * *
Вылетел Алешка за ворота, подол ковшиком подобрал, дует. Снежок белым дымом глаза пушит, над забором кусты в инее, как купчихи в бане расселись. Сбил Гусаков с дождевой кадки каблучком сосульку, чтобы жар утолить. Сосет-похрустывает, снег под им так ласточкой и чирикает.