Пишите, милые девчата,
Пишите, милые друзья…
— А есть ли у тебя друзья, Тамара? Кто с тобой дружит? — Он положил альбом на стол.
— Маша Хлуднева… Обедать приходила, я ей книжку подарила, фантики…
— Нет уж, — сказал Валерьян Павлович, — помыкала ты ею, нравилось тебе, что она нахваливала тебя, и матери тоже нравилась. А почему сейчас не ходит? Иди, иди-ка сюда.
Тамара, никогда не робевшая перед отцом, нерешительно стала рядом с ним у окна.
— Смотри-ка туда, влево, где больница.
— Я каждый день смотрю, — тихо ответила Тамара.
— Ну, и что видишь?
Тамара молчала.
— Я тебе сам скажу: каждый день к Володе Сухоребрию ребята приходят. Не пускают к нему, а они приходят. В палисаднике, на крыльце сидят… Я вот вчера проходил мимо — чуть не полкласса к нему пришло. Уважают, любят. А о тебе кто вспомнил? Будто ты пустое место. «Пишите, милые друзья…» — продекламировал Бобылков. — А где они — милые друзья? Только в альбоме, в стишках. — Бобылков вдруг посмотрел на часы, и схватился за свой портфель из желтой гофрированной кожи. — Невероятное событие: Бобылков опаздывает на совещание!
В дверях он обернулся:
— Ну, смотри у меня!
И, размахивая портфелем, выбежал из комнаты.
40
Очень, очень плохо Володе. Вот уж пятый день лежит он в приисковой больнице. Ох, что же натворила ты, ледяная вода Урюма!
Опустив глаза, быстро пересекает приемную врач:
— Товарищи, ушли бы вы… Чем вы поможете?
— Доктор, неужели так плохо?..
Он не отвечает, склоняет голову.
Да, очень, очень плохо Володе…
Никто не уходит.
В строгом, безмолвном порядке у двух стенок приемной стоят вдоль стен кресла и стулья.
Трое сидят рядом и думают, думают…
«Нет, нет, только не ты! Уж лучше мне, старой, больной женщине… Как хотелось бы до дня победы дожить, а уступила бы тебе эту радость, уступила, маленький Сухоребрий! Вот Алеша наш — жив ли? И Сеня на фронт собирается. А тебя… нет, не отдадим тебя войне, не отдадим!»
«А я думала, что пришли для меня дни радости. Перестала чувствовать себя чужой, да… почти. Отец и мать где-то рядом, близко, у Байкала. Может быть, завтра встречать? А тут такое… с Володей. Еще тогда его заприметила, на первом уроке, когда о морском волчонке рассказывала. И на воскреснике — как он взглянул, когда с Ниной говорили! И во время истории с голубем и кинжалом, — как он мучился, когда его товарищи твердили неправду! Неужели никогда не поднимется его рука на моем уроке!»
«Эх, старый, грубый чурбан! Кричал, шумел! Беспечность их, веселье невмоготу были. Горя ребячьего, забот ребячьих не видел, только свое горе, свои заботы знал… Хлопец-то Сухоребрий, какой бравенький! Хочу, чтобы жил, так хочу, как Бедыньке и Медыньке, кого больше всех на свете люблю. Пусть все в классе на голове ходят, пусть на каждом уроке голуби летают, лишь бы жил! Вот обещаю: как встанешь с постели, разок выпью от радости, и все — баста! Вставай, хлопчик!»
Еще трое сидят рядом, у другой стены, и тоже думают, думают…
«Глаза совсем мокрые, все будто копотью застлано… Ну и ладно! Пусть меня Рыжуха разнесет, пусть Чернобоб всего искусает, пусть меня всю жизнь Свистом зовут! Володька, можешь ты ради Веньки не помирать? Поправишься, такую тебе с дядей Яшей похлебку сварим! Вот и дядя Яша все утро стучал своей деревяшкой, в больницу сбегал. А потом рукой махнул: «Чем такое видеть, лучше на тигра уйду». Это, Володя, тигр из Маньчжурии забрел. Двух лошадей в Иванчихе задрал, возле подсобного следы видели.
Вот и пошел дядя Яша… Эх, Володька!»
«Володечка, товарищ мой! Как же это? Неужели больше никогда, никогда на свете не будем сидеть вместе за учебником, никогда больше не рассердишься, что я «непонятливая», никогда не пойдем вместе в теплицу? Стыдно мне, что поверила тогда Тамарке. Теперь уж кто бы на тебя ни наговорил, ни за что никогда не поверю! А Тамарка вчера подошла, глаз не поднимает; постояла, постояла, хотела спросить что-то, да не спросила… А Маша все время плачет… Володечка, товарищ мой!»
«Лучше бы мне тогда в воду свалиться. Я здоровый, мне ничего. А еще лучше бы, если бы вместе в эшелон подсели, сразу, как сговорились. А теперь не могу так — тебя бросить… Я, если дружу, — на всю жизнь… А уж если так придется, если ты… Эх, тыщу фашистов изничтожу! За тебя, за Алексея Яковлевича!»
…В приемной еще двое, тоже рядом, — отец и мать. Сухие, воспаленные глаза под стеклами очков, сухое лицо, и в каждой складке лица — горе. Пять дней, пять страшных дней… Опустевшая квартира… и опустевший стол, за который никто ни садится… А Вера Матвеевна? О чем она? Он ни разу не сказал «мама». И неужели никогда не произнесут этого слова бледные губы с милой родинкой в уголке, у самого сгиба? Пусть не называет, лишь бы жил, жил!
Живи, Володя!
41
Сеню Чугунка провожали на фронт ранним декабрьским утром.
Воздух был как кусок мутного льда. Стволы деревьев заиндевели, ветви — словно белой травой заросли. Мохнатыми веревками инея обмотал пятидесятиградусный мороз телеграфные и телефонные провода. Да, уж это был мороз! Давил так, что спирало дыхание.
— Мамаша, вы бы не ходили, — сказал Сеня, спускаясь с крыльца учительского дома. — Видите, как лютует. Обморозитесь!
Сеня был в полушубке, а на ногах, как две маленькие вывернутые овчины, толстые медвежьи унты. Из-под шапки-ушанки выбивались длинные светлые волосы. В руках у Чугунка был самодельный фанерный чемоданчик. За плечами, в черном деревянном футляре, — баян.
— И то! Все кругом куржаком прихватило, — сказал Яков Лукьянович. — Мне вот бояться нечего: мороз тяпнет за ногу, а я его деревяшкой… Шла бы ты, Евдокия, домой!
— Нет уж, не гоните, — ответила Чугуниха, — мне дорога на разъезд привычная. А дома успею — нагорююсь одна-то!
Они шли по бесконечной, охваченной морозной копотью улице. Прииск словно вымерз, оцепенел, уснул. Нет, это только казалось. Провожали Чугунка всем прииском. Едва Сеня, дядя Яша и Чугуниха поравнялись с механическими мастерскими, из серой мглы вынырнула невысокая женщина.
— Ну, попрощаемся, Семен Филиппович! Не робей да и не форси — вот тебе наш наказ.
— Как же вы, Любовь Васильевна, без меня? Трудно будет.
— Не легко… Да вот Хлуднева и Родионова на драгу просятся. Бабий экипаж весной организуем. Ну уж иди, слезы, вишь, на морозе стынут… Смотри, ворачивайся!
И Карякина снова исчезла в серой мгле.
Возле продснаба выступило им навстречу кожаное пальто. В руках у Бобылкова был большой бумажный пакет, перетянутый голубой тесемочкой.
— Это на дорогу, товарищ Чугунок. От продснаба. Колбаса и прочее. Сам завернул, чтобы попрочней. Не разучился!
— Спасибо, Валерьян Павлович!
— Так. Ну, ну… — Бобылков как-то странно взглянул на дядю Яшу. — Можно тебя, товарищ Чугунок, на пару слов? — Начальник продснаба ухватил Сеню за рукав полушубка и отвел в сторону. У меня своя стратегия… В истреббатальоне научился и с боевой винтовкой и с ручным пулеметом. Вот еще с гранатой не могу — держу ее в руках, как гирю. — Бобылков покосился на дядю Яшу. — Пуртову готовлю на свое место. А? Понял? Так и скажите в военкомате… — Он вдруг взглянул на часы: — Ах ты, у меня же через семь минут… Счастливо!
И кожаное пальто начальника продснаба, поскрипывая, умчалось в морозную копоть…
У школьных ворот стояла Тоня. Как она осунулась за эти дни, как непривычно было видеть ее такой печальной, такой немногословной!
— Ну вот, Сеня, и ты уходишь… А я — за хребет, в тайгу, как только Володе станет лучше. Тоска замучила. Одной мне побыть надо, хоть несколько дней. А может, — она заглянула ему в глаза, — а может, встретишь его и весточку пришлешь?.. — Она не договорила, притянула к себе голову Чугунка и поцеловала его в губы.