Весь этот «пассеизм», быть может, зависит не столько от вкусов редакции, сколько от обстоятельств нынешней нашей литературной жизни: «большая» литература – в состоянии анабиоза и консервируется в письменных столах авторов; на книжном рынке появляется преимущественно «малая» – злободневная, сегодняшняя, политическая, агитационная. А этот род литературы – вне критики.
Впрочем, роли руководящего критического органа «Вестник литературы» не играл бы ни при каких обстоятельствах: он бесконечно далек еще даже от литературного «Мира искусства» и весь целиком в «передвижничестве». Статьи «Вестника литературы», при всей их честности и прочих качествах, – обыкновенно облечены в одежды застарело-провинциальные, часто полны режущих слух клише. Это ясно говорит о том, каков эстетический критерий журнала.
В последних нумерах введен новый отдел – «Летопись Дома литераторов». Это несколько оживило журнал и значительно подняло его литературный уровень. В этом отделе печатаются наиболее ценные и подходящие по объему материалы, прочитанные на литературных вечерах «Дома литераторов». Здесь воспроизведена превосходная речь Александра Блока (на торжественном пушкинском заседании в «Доме литераторов»), где, между строк, поэт говорит о причинах нынешнего своего молчания; здесь напечатана статья Вл. Ходасевича о Пушкине – «Колеблемый треножник», стихи М. Кузмина, Н. Гумилева и пр.
Как бы ни оценивать литературные достоинства и вкусы журнала – заслуга его перед литературой в эти небывало трудные для нее годы – несомненна. И несомненна энергия редактора-издателя «Вестника литературы» А. Е. Кауфмана, сумевшего с января 1919 г. выпустить около 30 нумеров журнала. «Вестник литературы» вправе был отпраздновать двухлетний юбилей: для частного издания двадцать пять месяцев в наши дни – это не меньше прежних двадцати пяти лет.
<1921>
Пора*
Отмерьте молотобойцу полтора вершка – от сих и до сих – выше молот поднять не смей: какова выйдет поковка? У интеллектуального работника молот – мысль, и для этого молота нужен свободный, ничем не стесненный размах: только тогда мысль будет ковать, а не кое-как тюкать. Мы живем в полутора вершках – и удивительно ли, что валится молот из рук?
От рабочих – настоящих, а не Ersatz-Arbeitern[56] – не раз приходилось слышать оправдание Гражданской войны, оправдание террора, оправдание гильотины, но никогда – оправдание гильотины слова. И это понятно: убеждения, выросшие на подлинной, классовой почве, в рабочем настолько крепки, что никакой свободной критики, никакого – даже еретического – слова он не боится. Боязнь свободной критики – и даже хуже: трусость – только у Ersatz-Arbeitern из интеллигентов. Быть может, это от того, что иные из них, как Ставрогин у Достоевского, «веруя, не верят, что веруют»; во всяком случае – ясно: они не верят в твердость, органичность убеждений рабочего.
Одно из двух: или русский рабочий несовершеннолетен, но тогда нелепо давать ему в руки такой острый инструмент, как власть; или он совершеннолетен, но тогда нелепо ставить гувернеров, выбирающих, что можно читать и чего нельзя.
Ведь первый шаг уже сделан. Еще недавно, когда случалось, что девяносто процентов беспартийной России шли не в ногу с правящими десятью процентами, – вопрос решался очень просто, по рецепту купринского капитана Сливы: «От, извольте! Вся рота не в ногу идет – один господин прапорщик в ногу». Теперь прапорщик начинает приспособлять свой шаг к роте. Беспартийные признаны имеющими не только обязанности, но и права. И пора сделать следующий логический шаг: дать девяноста процентам право говорить вслух все, что они думают, и право читать все, что они захотят, а не только то, что выберет гувернер.
Нам скажут, что уже говорилось не раз: «Свобода печати – значит, что газеты будут закуплены капиталистами». Но ведь есть люди, которые и против коммунизма выдвигают довод: «Коммунизм – значит, что коммунисты будут брать взятки». Верно, что есть коммунисты, которых можно купить: их расстреливают. И верно, что есть литераторы, которых можно купить: их презирают. Но верно и то, что продажные коммунисты не есть аргумент против коммунизма, а продажные писатели – не есть аргумент против свободы печати. И меньше всего этот аргумент позволительно применять к писателям русским.
Нам скажут все то же, что уже говорилось не раз: «Дружескую критику в наших газетах мы приветствуем – милости просим». Но цену этим приглашениям и цену «дружеской критике» мы уже знаем. Это было не так давно: ответ Дома ученых на статьи Чужого, ответ, подписанный профессорами и Горьким, казенная газета напечатала в пересказе для детей младшего возраста – потому что в оригинале были «резкие выражения». И это было совсем недавно: в № 1 казенной «Книги и революции» проскочил недостаточно хвалебный отзыв о великих творениях государственного поэта Демьяна Бедного. А в № 2 «Книги и революции» мы уже читали: «Редакция выражает свое крайнее сожаление по поводу рецензии о книгах Демьяна Бедного, пролетарского поэта, пользующегося заслуженной известностью в рабочих и красноармейских массах. Рецензия появилась по недосмотру»…
И вот в уютной атмосфере курятника, нежно оберегаемого от малейшего сквознячка, просто огороженная забором «дружеской критики» казенная печать все больше заплывает жиром, вольная птица – литература – вырождается в домашнюю утку, музыка – становится граммофоном все с одними и теми же пластинками, протертыми до дыр. Излечить это можно только одним: настежь в курятнике все окна и двери, всех на вольный воздух, под открытое небо – и хорошенько выбить плесень веником настоящей, непритворной критики.
Ограничения печати можно оправдать только в военное время. Но ведь теперь, слава Богу, войны как будто уж кончились. Куда ни глянь – всюду победы, военные и дипломатические, всюду миры и торговые договоры. Россия вступила на путь мирного строительства – читаем мы ежедневно в газетах; существующая в России власть укрепилась окончательно и незыблемо – читаем мы ежедневно в газетах. Но если так – пора снять с печати осадное положение. Свобода печати – и не только в пределах полутора вершков – будет самым убедительным доказательством, что власть действительно верит в себя и в свою прочность. И этим мирная работа будет обеспечена вернее всего: порох взрывается только потому, что он наглухо закупорен в железную оболочку.
<1921>
<О кончине Блока>*
Два Блока: один – в шлеме, в рыцарских латах, в романтическом плаще; и другой – наш, земной, в неизменном белом свитере, в черном пиджаке, с двумя глубоко врезанными складками по углам губ.
Один из этих двух, конечно, не умер. Рыцарь Прекрасной Дамы – в стеклянные майские ночи всегда будет бродить по Петербургу и с тоской вглядываться в лица встречных: не Она ли? И на снежных перекрестках, где гудит и воет безумная метель, он всегда будет слушать голоса широкого степного ветра: не этот ли, единственный, голос?
Поэт Блок – жив, пока живы мечтатели (а это племя – бессмертно). Но человек – Блок умер. И именно о человеке наша боль – о человеке, какого нельзя было не любить, какого – многие любили, быть может, против воли. Трудно приняты мысли, что никогда больше не увидишь его строгое и нежное лицо, никогда не услышишь его удивительный, прозрачный, как у детей, смех. От этого никогда, от враждебной земному человеку бесконечности – наша, земная боль.
Иногда кажется, что у смерти есть своя логика, своя мудрость. Скрябин умер тогда, когда он подошел к дверям своего «Действа», к дверям, которые ему, человеку, не под силу было открыть. Быть может, и в смерти Блока была своя мудрость: Блок слишком много себя отдал последней своей Прекрасной Даме – огненной и вольной стихии – и слишком больно ему было, когда от огня – остался только дым. В дыму он не мог жить. И вот почему в его смерти – какая-то логика.