Капитан еще раз оглядел пройденный от пятиэтажек путь. Может быть, очень-очень странно как раз, что никто, кроме девушки с сумкой, ехать в этот час с этой остановки не пожелал.
Но зато на всех предыдущих остановках, видно, все единовременно решили куда-нибудь выехать, но не все выехали. Стиснутый и подвешенный в центре автобуса, куда их с девушкой (и с ее твердой сумкой) препроводили все остальные стиснутые, капитан видел теперь только фрагмент окна, обрезанного двумя хищными профилями с боков и шапочкой с помпоном — снизу. Помпон попал в сметану, плавал теперь меж кусков лука, изумрудных и глянцевых, и оранжевых, нашпигованных янтарными зернами сегментов и полушарий — помидоры! Над тарелкой вкусно хрустит салатом Ленка:
— Хорошая у нас мать, правда?
— А как же! На все руки!
Люся, сверкая рыжими подмышками, растирается испанским махровым полотенцем:
— Уйди, Рогалик! Вечером. Устала я, честное слово!
Вечером Люся скоро-скоро засыпает, раскинувшись от жары. Но это не поза, это позиция. Она действительно хочет спать. А на дворе век секса, чувственный, исторический век. Устроили нынче и нам десятилетие вседозволенности, беспредела… мы зеваем над трупами… Правый профиль из двух, что обрамляют автобусное окно, распахивает рот, окружая пастью, как раскрытыми пассатижами, фигурку двухгодовалого (примерно) младенца на приостановившемся было бульваре. Младенец болтает руками-рукавами, — так, наверное, ходили предки-питекантропы, не умея еще координировать и «театрализировать» движения. Это сейчас что ни походка — «театр одного актера»… Тут же, за углом, сорвавшийся с места табун автомобилей вдруг обнажил широченную лужу с цветной дорожкой от светофора. Отражения огней. Меркнут стекла, сглаживаются тона. Скоро пять часов. Или уже больше? Трудно разглядеть. Кажется, ускоряется движение за автобусными окнами, образы торопливее сменяют друг друга, темп нарастает: девушка, изгибаясь и почти падая, поспешно попадает рукой под мышку кавалеру, оба для равновесия машут свободными руками и сменяются мятым сквером, — вроде застиранного платка в горошек, а следующий склон — словно усыпан перьями рябых кур, а то, вот теперь, — просто серые полосы, — грязь, грязь, слякоть; видишь ведь, капитан Роальд, в каком безумном мире, в каком, главное, состоянии души живем, катим, катим на свидание с привидением среди призраков города; только иногда все-таки мелькнет свежезеленый лоскут — обещание теплой и стремительной весны.
Капитану сейчас выходить, он у дверей. Мечты, сны, игры воображения. Нешто я Годунов-Чердынцев? Это от растерянности, капитан. И некого позвать на помощь. Некому довериться, даже Борису, так сказать посвященному, — не во все, но все-таки, но нельзя; это лежит по другую сторону совести, что ли… или смелости.
Дело в том, что наблюдательная Машенька угадала, и не зря пробегали по учреждению слушки, — у капитана Роальда уже почти два года была небольшая хорошенькая пассия, которую и звали подходяще — Люба. И номер телефона, замаскированный на репродукции с возносящимся Осирисом в квартире свежепредставившегося Маркина, был номером ее, Любы, телефона. Телефонный этот аппарат, модный, с кнопочным переключателем и витым шнуром, стоял на модной же, темно-серой, матовым лаком крытой тумбочке именно в квартире Любы. Куда капитан Роальд сейчас спешил.
Люба же четвертый день была в короткой командировке (недалеко, в городе Дмитрове) и сегодня поздно вечером хотела вернуться. А сейчас в ее квартире не могло быть никого. Но — был.
Люба вообще-то не часто покидала так надолго свою квартиру. И собиралась долго и трудно, теряя и возвращая в чемодан пенно-кружевные или цвета штормовой морской волны мутновато-зеленоватые тряпочки, а потом вдруг, махнув рукой, включала любимую пластинку с голосами тех, кого недавно, в «тоталитарные» времена, обзывали «эмигрантами», и тут же, если случалось, что собиралась при капитане, раздевалась, лезла, кряхтя, на стол и плясала для капитана, зная, что он любит ее тело (она сама его более всего любила — тело), полноватое, коротконогое, ловкое, с прыгающими от скачков грудями… эх, кружилась, зажмурившись и заведя руки за голову, сцепив пальцы на затылке, под короткой, жесткой гривкой, замедляя, замедляя движения-кружения, чтобы — раз! — с последним стоном-воплем заблудшего «эмигранта» повалиться на тахту, раскинуться, смеясь, показывая крупные, яркие зубы. Из-под прочно приклеенных ресниц наблюдая за подкрадывающимся капитаном. Глаза у нее были выпуклые, несколько «бараньи», подбородок в свое время не поспел за полноватыми губами, нос получился толстоват, но крупные глаза и живость рожицы всегда успевали затушевать в глазах капитана эти ее индивидуальные особенности. Она любила строить рожи, гримасничать, грубо и часто меняя выражение глаз, крупного рта, постоянно помогала себе говорить руками…
…Очень медленно ела, всюду опаздывала, назойливо обещая, что это «в самый-самый последненький разочек», садилась, как это иногда представлял себе капитан, рядом с начальником, с нагловато-испуганной улыбкой трогала его за плечо. Но в ее «шараге» ей все равно часто поручали, если судить по ее словам, что-то очень ответственное, у нее было великое множество подруг, и однажды она «очень-очень» попросила капитана узнать по своим каналам, у приятеля в ОБХСС, на какое число назначена «ревизия» в одном очень центральном учреждении («Зойка болела, честно! Разводилась еще раз, дура бешеная! А там у нее такой жулик этот хам! Он же на нее все! Ты понимаешь?! Мне бы только число!») Капитан узнал число. Через две недели был день рождения у Ленки. Люба показала на аккуратные, солидные коробки: «Ты же знаешь, как я к твоей Ленке отношусь. У меня детей не будет, Алик… отнеси ей от меня. Это пустяки, а дети любят». Капитан дома обнаружил в коробках игровой компьютер и целую серию отличных, как оказалось, дискет. Ленка была в таком шоке от счастья, а Люся так легко поверила, что капитан за год втихаря накопил и купил это все по дешевке, что Роальд так и не решился вернуть Любке подарок, стоимость которого себе долго не представлял. До тех пор, пока Любка на это не намекнула. Заодно и на то, что «Зойка шантажирует». Капитану пришлось сообщить о следующей дате…
Вот куда спешил сейчас капитан.
Душа покойного Ильи Михайловича, самая, пожалуй, деятельная из трех или четырех, что ли, душ (капитан плохо сейчас считал), полагающихся по древнеегипетским канонам на одного усопшего, — именно «душа Ка», надо понимать, — обитала сейчас в квартире Любви-неваляшки. Какое такое при этом со стороны капитана ожидалось «действие», он не пытался себе представить.
Потому что, словно зловещие «ККК» (капитан Кассий Кольхаун) в старинном романе о блуждающем покойнике, сковали капитана Роальда «ЛЛЛ»: Ленка-дочь, Люська-жена да вот Любка-неваляшка.
О его нынешнем поспешном выбытии в никуда в РУВД будут все знать вечером, может быть, завтра утром. Тут подкрадывалось некое предвидение, что о дальнейшем могут и вообще никогда не узнать. Но ведь в числе ничего никогда не узнавших будет и Ленка. Та, для которой он и бог и царь и герой. Иногда кажется, что лучше бы ей ничего никогда не узнать!
Вот за тем углом, в глубине уже сумеречного двора, проход в этот двор открылся, как пасть, качнулся в стекле дверцы, поерзал, встал. Дверцы раскрылись.
Автобус ушел. Роальд остался.
Может быть, это смотря по обстановке, капитан откуда-нибудь еще сможет позвонить хотя бы Борису. Тот когда-то познакомил его с Любкой, в каких-то гостях. Догадывался, небось? Иногда подмигивал, усмехался. Но не позволял себе даже намеков. Можно рассчитывать хотя бы, что у Бориса сам факт присутствия Любки в Роальдовой жизни не может, не должен вызвать ни удивления, ни лишних вопросов. С Борькой с ходу попадешь в область решительно прагматическую… в крайнем случае — в сумерки, где копошатся уже не столько «души» всех четырех известных видов, сколько не лишенные обаяния инопланетяне и снежные австралопитеки.
Да, ничего хорошего не виднеется впереди, но непременно требуется удалить из этой истории Ленку — второклассницу… а уж что там будет с Люсей… Вот ведь кто виноват! Эх, Люська! Ищу виноватых! Ищу виноватых!