Князь вошел в Очаков со своей свитой и сералем — «прелестными амазонками». Очаковского сераскира, старого сурового пашу, привели к Потемкину с непокрытой головой. «Твоему упрямству обязаны мы этим кровопролитием!» — сказал ему князь. Сераскира удивила печаль русского главнокомандующего о погибших в бою. «Я исполнил свой долг, — ответил Гусейн-паша, — а ты свой. Судьба решила дело».[825] И добавил с восточной учтивостью, что сопротивлялся так долго, чтобы сделать победу его светлости еще более блистательной. Потемкин приказал разыскать в руинах тюрбан коменданта.
Еще до того, как подробные отчеты дошли до Петербурга, уже циркулировали истории о небрежном отношении Потемкина к раненым. «Как про меня редко доносят правду, то и тут солгали», — объяснял он государыне.[826] Светлейший отдал раненым свою палатку, а сам перебрался в кибитку.
Подполковник Карл Боур, самый быстрый курьер в России, помчался с донесением к императрице. Поздравляя Екатерину со взятием крепости, Потемкин писал, что захвачено 310 пушек и 180 знамен; потери русских составили 2500 человек, турок — 9500. Трупы врагов грузили на телеги, вывозили на Лиман и сбрасывали на лед, где они замерзали жуткими пирамидами.
Екатерина торжествовала: «За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя цалую [...] Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветренно тебя осуждающим».[827]
Очаковская победа лишила австрийского императора возможности сваливать свои промахи на бездействие Потемкина и поэтому он совсем не был доволен русской победой: «Взятие Очакова очень выгодно для продления войны, а не для заключения мира», — брюзжал он. Но победа есть победа. Критики Потемкина были посрамлены. Над де Линем, утверждавшим, что Очаков не будет взят, смеялся весь венский двор. Прежние хулители Потемкина бросились писать ему льстивые поздравления. «Этот человек никогда не идет проторенной дорогой, — говорил Литглпейдж, — но всегда приходит к цели».[828]
16 декабря в Петербурге служили молебен и салютовали сто одним залпом. Боур, произведенный в полковники и получивший золотую табакерку с брильянтами, поехал обратно, увозя для князя Таврического звезду св. Георгия и инкрустированную алмазами шпагу ценой в 60 тысяч рублей. Потемкин же, несмотря на усталость, отнюдь не почивал на лаврах. Во время очередного прилива энергии он инспектировал флот в Херсоне, осмотрел новые верфи в Витов-ке и принял решение основать новый город — Николаев. Но главное — до отъезда в Петербург нужно было разместить в Очакове сильный гарнизон, поставить армию на зимние квартиры и превратить захваченные богатства в новые боевые корабли и пушки.
Князь снова призывал императрицу к разрядке в отношениях с Пруссией. Екатерина не соглашалась и настаивала, что отношения с Европой — ее прерогатива. «Государыня, я не космополит, — отвечал Потемкин. — До Европы мне мало нужды, а когда доходит от нее помешательство в делах мне вверенных, тут нельзя быть равнодушну. Напрасно, матушка, гневаешься в последних Ваших письмах. [...] Не влюблен я в Прусского Короля, не боюсь его войск, но всегда скажу, что они всех протчих менее должны быть презираемы».[829]
Петербург ждал возвращения светлейшего как второго пришествия. «Город волнуется, ожидая его светлости, — писал Гарновский. — Все только об этом и говорят». Екатерина следила за его путешествием: «Переезд твой из Кременчуга в Могилев был подобен птичьему перелету, а там дивися, что устал. Ты никак не бережешься, а унимать тебя некому: буде приедешь сюда больной, то сколько ни обрадуюсь твоему приезду, однако, при первом свиданьи за уши подеру, будь уверен».[830]
Екатерина волновалась о том, чтобы достойно встретить победителя: «Князю Орлову за чуму сделаны мраморные ворота, — говорила она Храповицкому, — графу П.А. Румянцеву-Задунайскому поставлены были триумфальные в Коломне, а князя Г.А. Потемкина-Таврического совсем позабыла. — Ваше Величество так его знать изволите, — заметил секретарь, — что сами никакого с ним расчета не делаете. — То так, — отвечала Екатерина, — однако же все человек, может быть, ему захочется. — Приказано в Царском Селе иллюминовать мраморные ворота, и украся морскими и военными арматурами, написать в транспаранте стихи, кои выбрать изволила из Оды на Очаков, Петрова. Тут при венце лавровом будет в верху: Ты в плесках внидешь в храм Софии. Ничего сказать не могут, ибо в Софии [вблизи Царского Села] есть Софийский собор; но он будет в нынешнем году в Цареграде...».[831]
Дорога перед Царским Селом освещалась днем и ночью на шесть миль. При подъезде светлейшего должны были салютовать пушки — обыкновенно это делалось только в честь государыни. «Скажи, пожалуй, любят ли в городе князя? — спросила она как-то своего камердинера Захара Зотова. — Один только Бог, да вы», — последовал смелый ответ. Екатерину это не смущало. Она говорила, что слишком больна, чтобы снова отпустить его на юг. «Боже мой, — говорила она, — как мне князь теперь нужен».[832]
4 февраля 1789 года, в воскресенье, светлейший прибыл в Петербург в разгар бала в честь дня рождения дочери великого князя Павла Марии. Потемкин прошел прямо в свои апартаменты в Шепелевском дворце. Императрица оставила праздник, застала князя за переодеванием и долго оставалась с ним наедине.[833]
28. «УСПЕХИ МОИ ПРИНАДЛЕЖАТ ПРЯМО ТЕБЕ...»
Силу к силе приберем,
Все до единого умрем,
А Потемкина прославим;
Мы сплетем ему венец
От своих, братцы, сердец!
Солдатская песня
11 февраля 1789 года эскадрон конных гвардейцев под звуки фанфар пронес мимо Зимнего дворца двести турецких знамен, захваченных в Очакове. За парадом последовал великолепный обед в честь Потемкина. «Князя видим весьма приветливого и ко всем преласкового; прибытие его повседневно празднуем», — желчно замечал Завадовский.[834] Потемкин получил 100 тысяч рублей на постройку Таврического дворца, усыпанный алмазами жезл и добился отставки Румянцева-Задунайского, командующего Украинской армией. Теперь светлейшему подчинялись обе армии.
Потемкин щедро награждал своих воинов: он настоял, чтобы Суворов, которого он привез с собой в Петербург, получил алмазное перо с буквой «К» («Кинбурн») на шляпу, и сразу отправил своего любимого генерала в бывшую румянцевскую армию. Князь обещал Суворову отдать под его командование отдельный корпус.[835]
Екатерина II Потемкин были рады друг другу, как в былые годы, — Потемкин прислал ей какой-то подарок, она отвечала: «присланное от тебя, мой друг, — так называнная безделка [...] красоты редкой или луче сказать безподобна, каков ты сам. Ей и тебе дивлюсь».[836]
Радость встречи и праздники не могли, однако, рассеять политического напряжения. Продолжалась война на два фронта — с турками и со шведами, — польские дела шли все хуже и хуже для России. Сейм, позже получивший название Четырехлетнего, подбадриваемый Берлином, с наивным энтузиазмом ждал поддержки от Пруссии. Ненависть к России толкала польскую шляхту к пересмотру своей конституции и к войне с Екатериной. Пруссия цинично поддерживала идеализм польских патриотов, хотя на самом деле Фридриха-Вильгельма интересовала только возможность очередного раздела Польши.