– Да, вы у меня сняли камень с груди… если не поздно теперь… я все сделаю.
Взволнованный Свер<цекевич> стал ходить по комнате. Я ушел вскоре с Тхоржевским.
– Слышали вы весь разговор? – спросил я у него, идучи.
– Слышал.
– Я очень рад, не забывайте его – может, придет время, когда я сошлюсь на вас. А знаете что, мне кажется – он ему все сказал да потом и догадался проверить свою антипатию.
– Без всякого сомнения. – И мы чуть не расхохотались, несмотря на то, что на душе было вовсе не смешно.
1-е нравоучение
…Недели через две Сверцекевич вступил в переговоры с Blackwood – компанией пароходства – о найме парохода для экспедиции на Балтику.
– Зачем же, – спрашивали мы, – вы адресовались именно к той компании, которая десятки лет исполняет все комиссии по части судоходства для петербургского адмиралтейства?
– Это мне самому не так нравится, но компания так хорошо знает Балтийское море; к тому же она слишком заинтересована, чтоб выдать нас, да и это не в английских нравах.
– Все так, да как вам в голову пришло обратиться именно к ней?
– Это сделал наш комиссионер.
– То есть?
– Тур.
– Как, тот Тур?
– О, насчет его можно быть покойным. Его самым лучшим образом нам рекомендовал Б<улевский>.
У меня на минуту вся кровь бросилась в голову. Я смешался от чувства негодования, бешенства, оскорбленья, да, да, личного оскорбленья… А делегат Речи Посполитой, ничего не замечавший, продолжал:
– Он превосходно знает по-английски – и язык, и законодательство.
– В этом я не сомневаюсь. Тур как-то сидел в тюрьме в Лондоне за какие-то не совсем ясные дела и употреблялся присяжным переводчиком в суде.
– Как так?
– Вы спросите у Б<улевского> или у Михаловского. Вы не знакомы с ним?
– Нет.
– Каков Тур! Занимался земледельем, а теперь занимается вододельем.
Но общее внимание обратил на себя взошедший начальник экспедиции полковник Лапинский.
II
Lapinski – Colonel. Polles-Aide De Camp
[465]В начале 1863 года я получил письмо, написанное мелко, необыкновенно каллиграфически и начинавшееся текстом «Sinite venire parvulos»[466]. В самых изысканно льстивых, стелющихся выражениях просил у меня parvulus[467], называвшийся Polles, позволенья приехать ко мне. Письмо мне очень не понравилось. Он сам – еще меньше. Низкопоклонный, тихий, вкрадчивый, бритый, напомаженный, он мне рассказал, что был в Петербурге в театральной школе и получил какой-то пансион, прикидывался сильно поляком и, просидевши четверть часа, сообщил мне, что он из Франции, что в Париже тоска и что там узел всем бедам, а узел узлов – Наполеон.
– Знаете ли, что мне приходило часто в голову, и я больше и больше убеждаюсь в верности этой мысли? Надобно решиться и убить Наполеона.
– За чем же дело стало?
– Да вы как об этом думаете? – спросил parvulus, несколько смутившись.
– Я никак. Ведь это вы думаете…
И тотчас рассказал ему историю, которую я всегда употребляю в случаях кровавых бредней и совещаниях о них.
– Вы, верно, знаете, что Карла V водил в Риме по Пантеону паж. Пришедши домой, он сказал отцу, что ему приходила в голову мысль столкнуть императора с верхней галереи вниз. Отец взбесился. «Вот… (тут я варьирую крепкое слово, соображаясь с характером цареубийцы in spe…[468] негодяй, мошенник, дурак…) такой ты, сякой! Как могут такие преступные мысли приходить в голову… и если могут, то их иногда исполняют, но никогда об этом не говорят!»[469]
Когда Поллес ушел, я решился его не пускать больше. Через неделю он встретился со мной близь моего дома, говорил, что два раза был и не застал. Потолковал какой-то вздор и прибавил:
– Я, между прочим, заходил к вам, чтоб сообщить, какое я сделал изобретение, чтоб по почте сообщить что-нибудь тайное, например, в Россию. Вам, верно, случается часто необходимость что-нибудь сообщать?
– Совсем напротив, никогда. Я вообще ни к кому тайно не пишу. Будьте здоровы.
– Прощайте. Вспомните, когда вам или Огар<еву> захочется послушать кой-какой музыки – я и мой виолончель к вашим услугам.
– Очень благодарен.
И я потерял его из вида – с полной уверенностью, что это шпион – русский ли, французский ли, я не знал, может, интернациональный, как «Nord» – журнал международный.
В польском обществе он нигде не являлся и его никто не знал.
После долгих исканий Домантович и парижские друзья его остановились на полковнике Лапинском как на способнейшем военном начальнике экспедиции. Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего. Дурным выбора назвать нельзя.
Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких. Он мог идти с белыми и красными, с чистыми и грязными; принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию – к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе.
– Какой случай раз был со мной на Кавказе, – рассказывал Лапинский. – Русский майор, поселившийся с целой усадьбой своей недалеко от нас, не знаю как и за что, захватил наших людей. Узнаю я об этом и говорю своим: «Что же это? Стыд и страм – вас, как баб, крадут! Ступайте в усадьбу и берите что попало и тащите сюда». Горцы, знаете, – им не нужно много толковать. На другой или третий день привели мне всю семью: и слуг, и жену, и детей, самого майора дома не было. Я послал повестить, что если наших людей отпустят да такой-то выкуп, то мы сейчас доставим пленных. Разумеется, наших прислали, рассчитались, и мы отпустили московских гостей. На другой день приходит ко мне черкес. «Вот, говорит, что случилось: мы, говорит, вчера, как отпускали русских, забыли мальчика лет четырех: он спал… так и забыли… Как же быть?» – «Ах вы, собаки… не умеете ничего сделать в порядке. Где ребенок?» – «У меня; кричал, кричал, ну, я сжалился и взял его». – «Видно, тебе аллах счастье послал, мешать не хочу… Дай туда знать, что они ребенка забыли, а ты его нашел; ну и спрашивай выкупа». – У моего черкеса так и глаза разгорелись. Разумеется, мать, отец в тревоге – дали все, что хотел черкес… Пресмешной случай.
– Очень.
Вот черта к характеристике будущего героя в Самогитии.
Перед своим отправлением Лапинский заехал ко мне. Он взошел не один и, несколько озадаченный выражением моего лица, поспешил сказать:
– Позвольте вам представить моего адъютанта.
– Я уж имел удовольствие с ним встречаться.
Это был Поллес.
– Вы его хорошо знаете? – спросил Огар<ев> у Лапинского наедине.
– Я его встретил в том же Boarding House’е, где теперь живу; он, кажется, славный малый и расторопный.
– Да вы уверены ли в нем?
– Конечно. К тому же он отлично играет на виолончели и будет нас тешить во время плаванья…
Он, говорят, тешил полковника и кой-чем другим.
Мы впоследствии сказали Домантовичу, что для нас Поллес очень подозрительное лицо.
Домантович заметил:
– Да я им обоим не очень верю, но шалить они не будут.
И он вынул револьвер из кармана.
Приготовления шли тихо… Слух об экспедиции все больше и больше распространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по осмотру хорошего моряка – графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее. Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер[470] железной дороги, чтоб ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти часам стали собираться будущие воины. В их числе были итальянцы и несколько французов; бедные, отважные люди… люди, которым надоела их доля в бездомном скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но train’a нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои, мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути… и часов в 12 к будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым они не заплатили, – вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые, они кричали, хотели жаловаться в полицию… у некоторых были дети… все они кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением смотрели на картину «исхода». Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не слыхали ни о каком train’e. Сцена становилась шумнее и шумнее… Как вдруг прискакал гонец от шефов сказать ожидавшим, что они все с ума сошли, что отъезд вечером в 10, а не утром… и что это до того понятно, что они и не написали. Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и смягченным хозяйкам бедные воины…