Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Гладстон сам пригласил депутацию от митинга, но в объяснении не был счастлив. Он действительно ездил к Гарибальди, но больше интересуясь его болезнью, он уговаривал его, но как частное лицо и хороший знакомый. Он не скрыл от него, что его присутствие несколько мешает, но это было его мнение. Наконец, он очень жалел, что Гарибальди сам так же думал, как митинг, и уехал в таком глубоком заблуждении.

Вслед за тем с необычайным à propos, которое всегда сопровождает восходящие силы, а иногда и нисходящие министерства – как, напр<имер>, поездка Кларендона, – он произнес свою знаменитую речь, в которой защищал всеобщую подачу голосов и нападал на всякий ценс.

Как ответчик – Гладстон несчастлив. Не тут его сила. Лет десять тому назад было в Лондоне происшествие, много смешившее меня. По окончании оперы в Ковен-гардене один меломан отправился домой пешком. Конец оперы и театров, конец Аргайльрум и казино – блестящая минута лондонской уличной жизни. Работники спят, мещане спят, мирные люди спят, семейные люди бранятся перед сном, а освещенные улицы покрыты мотыльками и ночными бабочками всех сортов, волос, цен и шляпок. Они летают из стороны в сторону, никогда не обжигаются, а скорее обжигают других, заговаривают с прохожими, скромные просят хересу, гордые – ничего не просят и сами дают улыбку. Меломан – человек чувствительный, как мы увидим впоследствии, – под какой-то аркадой наткнулся на мотылька и завел с ним разговор. И вдруг тяжелая рука командора опустилась на его плечо, и плохо одетый господин сказал ему: «Не годится… Нехорошо члену совета королевы говорить на улице с мотыльками».

Видя, что он не может отделаться от этого угрызенья совести в потертом пальто, Гладстон позвал полицейского и, сказавши ему, кто он и в чем дело, поручил свести моралиста в полицию. Но полицейский не нашел в рассказе министра достаточной причины арестовать человека. Никто никому не обломил ребра, не разбил челюсти, и никто ни у кого не украл часов. Моралист не шел и продолжал читать морали. Полицейский, взойдя в положение министра, заметил ему:

– Ведите его сами в полицию; если он пойдет, и я пойду, пожалуй.

– С охотой, – говорит министр.

– С охотой, – говорит совесть.

Они пошли – а мотылек вспорхнул да и был таков.

Пришли в полицию.

– Вот, – говорит министр, – этот человек…

– Вот, – говорит человек, – этот министр так и так-то, в ночное время в уголку нашептывал нехорошие вещи хорошенькой девочке… Я его хотел усовестить – он рассердился, позвал полицейского… and here we are[720].

Кто обвинитель, кто обвиняемый – все перепуталось. Судья, видя, что уголовщины никакой нет, а время позднее, записал адреса обоих и велел явиться завтра в 11 часов обоим в суд. А потом лег спать.

В 11 они явились.

…Представьте себе у нас – не настоящего министра или Адлерберга, а так, какого-нибудь Вронченку тогда или Буткова теперь, и его бы позвали в частный дом за какой-нибудь tête-à-tête на углу Невского и Итальянской улицы… Святых пришлось бы вон нести.

Рассказал Гладстон свое…

И человек свое…

Судья обратился к министру с величайшей учтивостью, сказал, что он не сомневается, что вещи, которые он говорил прелестной незнакомке, были назидательны (как он сам намекнул), но что он обсудить дело в порядке не может – по той простой причине, что единственная особа, которая может решить противуречащие показания, – это сама незнакомка. Что если министр может ее представить, то все пойдет как по маслу.

Часть седьмая

За кулисами (1863–1864)*

Мы остались одни – без веры прислушиваясь к дальним раскатам выстрелов, к дальнему стону раненых. В первых числах апреля пришла весть о том, что Потебня убит в сражении у Песковой горы. В мае был расстрелян Подлевский в Плоцке. А там и пошло и пошло.

Трудное, невыносимо трудное время!

И ко всему печальному, быть невольным зрителем людской тупости, бестолковости проклятого очертя голову, губящих все силы около себя.

* * *

Часть восьмая

Mœurs Russes

Les fleurs doubles et les fleurs de Minerve*

(Fragment)
II

Tout ce qui se produsait en Occident se reprodusait chez nous, dans notre Occident oriental, dans notre Europe russe, et cela en réduction quantitative et exagération qualitative. Nous avons eu des jésuites byzantinisés, des bourgeois princes, des fouriéristes grands seigneurs, des démocrates de chancellerie, des républicains de corps de garde. Nous ne pouvions donc, raisonnablement, manquer d’un demi-monde. – Eh bien! si restreint qu’il fût, je hasarderais de dire que c’était un monde et demi.

C’est que nos traviates,nos camélias – l’étaient par choix, elles étaient honoraires ou, si l’on veut, dilettantes. Elles naissaient sur un autre sol que leur prototype et fleurissaient dans un autre milieu. Il ne fallait pas les chercher dans les marais et les plaines, mais aux sommets, quelquefois un peu plus haut. Elles ne s’élevaient pas au soleil comme un brouillard des champs, elles tombaient du ciel comme la rosée. – Une princesse traviate, une camélia, héritière de propriétés immenses à Tambov ou à Voronèje, est un phénomène exclusivement russe, national – et j’en suis tout fier.

Entendons-nous: j’ai dit national, mais il y a deux nationalités chez nous. La Russie non européenne n’y entre pour rien.

Les bonnes mœurs des paysans étaient en partie sauvegardées par le servage. L’amour était triste dans l'izba. – Toujours sous la menace d’une séparation forcée par ordre du seigneur – il s’envisageait comme un vol. Le village fournissait la maison seigneuriale de bois, de foin, de moutons et de ses propres filles. C’était bien loin de toute dépravation, c’était un genre de devoir sacré qu’on ne pouvait refuser sans enfreindre les lois de la moralité et de la justice et sans provoquer les verges du seigneur et le knout de Sa Majesté.

Ce temps est passé. Je connais peu les mœurs d’aujourd’hui, et je reste tout aristocratiquement dans les parages supérieurs.

La minorté des dames papillonnacées imita admirablement les lorettes parisiennes; il faut leur rendre cette justice: elles s’assimilaient leurs manières, leurs gestes, tout leur habitus enfin, avec un art, une intelligence superbes. Il ne leur manquait qu’une chose pour être accomplies, et cette chose n’y étant pas, l’illusion était troublée – il ne leur manquait que d'être lorettes et elles ne l’étaient pas. C’est toujours Pierre Ier, sciant, rabotant, clouant à Saardam, convaincu qu’il faisait réellement quelque chose. Nos grandes dames jouaient au métier,comme leurs maris se fatiguaient en faisant le tourneur.

Ce caractère de superflu, de luxe, de fleurs doubles,change de fond en comble l’affaire. D’un côté on admire un décor magnifique – de l’autre on sent une nécessité implacable. De là une différence tranchante. On plaint très souvent la bona fide traviata,et presque jamais la dame aux perles, ayant des terres peuplées par des paysans, temporairement obligés maintenant, pillés à perpétuité dans le beau temps du servage. Ayant des sommes folles à dépenser, on peut beaucoup… Faire la lionne excentrique aux eaux d’Allemagne, s’étendre avec une grâce voluptueuse dans sa calèche, faire un grand bruit et de petits scandales, faire baisser les yeux aux hommes par des propos érotiques, fumer des cigares de Havane le soir, prendre du champagne le matin, mettre des rouleaux d’or et des brochures de billets de banque sur le noir et le rouge, changer chaque quinzaine d’amant et faire avec l’ami de service des parties fines, aller entendre des «conversations» et assister à des exercices callisthéniques, être Messaline Ire ou Catherine II, tout est possible, praticable – excepté d’être une lorette. Et pourtant les lorettes ne naissent pas,elles se forment. Mais leur éducation est tout autre que celle de nos turbulentes compatriotes.

вернуться

720

и вот мы здесь (англ.). – Ред.

123
{"b":"280586","o":1}