Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как-то в конце сентября пришел ко мне Бакунин особенно озабоченный и несколько торжественный.

– Варшавский Центральный комитет, – сказал он, – прислал двух членов, чтоб переговорить с нами. Одного из них ты знаешь – это Падлевский; другой – Гиллер, закаленный боец, – он из Польши прогулялся в кандалах до рудников и, только что возвратился, снова принялся за дело. Сегодня вечером я их приведу к вам, а завтра соберемся у меня – надобно окончательно определить наши отношения.

Тогда набирался мой ответ офицерам[460].

– Моя программа готова – я им прочту мое письмо.

– Я согласен с твоим письмом, ты это знаешь… но не знаю, все ли понравится им; во всяком случае, я думаю, что этого им будет мало.

Вечером Бакунин пришел с тремя гостями вместо двух. Я прочел мое письмо. Во время разговора и чтения Бакунин сидел встревоженный, как бывает с родственниками на экзамене или с адвокатами, трепещущими, чтоб их клиент не проврался бы и не испортил бы всей игры защиты, хорошо налаженной если не по всей правде, то к успешному концу.

Я видел по лицам, что Бакунин угадал и что чтение не то чтоб особенно понравилось.

– Прежде всего, – заметил Гиллер, – мы прочтем письмо к вам от Центрального комитета.

Читал М<илович>; документ этот, известный читателям «Колокола», был написан по-русски – не совсем правильным языком, но ясно. Говорили, что я его перевел с французского и переиначил, – это неправда. Все трое говорили хорошо по-русски.

Смысл акта состоял в том, чтоб через нас сказать русским, что слагающееся польское правительство согласно с нами и кладет в основание своих действий «признание <права> крестьян на землю, обработываемую ими, и полную самоправность всякого народа располагать своей судьбой». Это заявление, говорил М., обязывало меня смягчить вопросительную и «сомневающуюся» форму в моем письме. Я согласился на некоторые перемены и предложил им с своей стороны посильнее оттенить и яснее высказать мысль об самозаконности провинций – они согласились. Этот спор из-за слов показывал, что сочувствие наше к одним и тем же вопросам не было одинаково.

На другой день утром Бакунин уже сидел у меня. Он был недоволен мной, находил, что я слишком холоден, как будто не доверяю.

– Чего же ты больше хочешь? Поляки никогда не делали таких уступок. – Они выражаются другими словами, принятыми у них, как катехизис; нельзя же им, подымая национальное знамя, на первом шаге оскорбить раздражительное народное чувство…

– Мне все кажется, что им до крестьянской земли, в сущности, мало дела, а до провинций слишком много.

– Любезный друг, у тебя в руках будет документ, поправленный тобой, подписанный при всех нас, чего же тебе еще?

– Есть-таки кое-что.

– Как для тебя труден каждый шаг – ты вовсе не практический человек.

– Это уже прежде тебя говорил Сазонов.

Бакунин махнул рукой и пошел в комнату к Огареву. Я печально смотрел ему вслед; я видел, что он запил свой революционный запой и что с ним не столкуешь теперь. Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через годы и поколенья. За восстанием в Варшаве он уже видел свою «славную и славянскую» федерацию, о которой поляки говорили не то с ужасом, не то с отвращением… он уже видел красное знамя «Земли и воли» развевающимся на Урале и Волге, на Украйне и Кавказе, пожалуй, на Зимнем дворце и Петропавловской крепости – и торопился сгладить как-нибудь затруднения, затушевать противуречия, не выполнить овраги, а бросить через них чертов мост.

– Ты точно дипломат на Венском конгрессе, – повторял мне с досадой Бакунин, когда мы потом толковали у него с представителями жонда, – придираешься к словам и выражениям. Это – не журнальная статья, не литература.

– С моей стороны, – заметил Гиллер, – я из-за слов спорить не стану; меняйте, как хотите, лишь бы главный смысл остался тот же.

– Браво, Гиллер! – радостно воскликнул Бакунин.

«Ну, этот, – подумал я, – приехал подкованный и по-летнему и на шипы, он ничего не уступит на деле и оттого так легко уступает все на словах». Акт поправили, члены жонда подписались, я его послал в типографию.

Гиллер и его товарищи были убеждены, что мы представляли заграничное средоточие целой организации, зависящей от нас и которая по нашему приказу примкнет к ним или нет. Для них действительно дело было не в словах и не в теоретическом согласии, свое profession de foi они всегда могли оттенить толкованиями – так, что его яркие цвета пропали бы, полиняли и изменились.

Что в России клались первые ячейки организации, в этом не было сомнения – первые волокны, нити были заметны простому глазу; из этих нитей, узлов могла образоваться при тишине и времени обширная ткань – все это так, но ее не было, и каждый сильный удар грозил сгубить работу на целое поколение и разорвать начальные кружева паутины.

Вот это-то я и сказал, отправив печатать письмо Комитета, Гиллеру и его товарищам, говоря им о несвоевременности их восстания. Падлевский слишком хорошо знал Петербург, чтоб удивиться моим словам, хотя и уверял меня, что сила и разветвления общества «Земли и воли» идут гораздо дальше, чем мы думаем; но Гиллер призадумался.

– Вы думали, – сказал я ему, улыбаясь, – что мы сильнее… Да, Гиллер, вы не ошиблись: сила у нас есть большая и деятельная, но сила эта вся утверждается на общественном мнении, т. е. она может сейчас улетучиться; мы сильны сочувствием к нам, унисоном с своими. Организации, которой бы мы сказали: «Иди направо или налево», – нет.

– Да, любезный друг… однако же… – начал Бакунин, ходивший в волнении по комнате.

– Что же, разве есть? – спросил я его и остановился.

– Ну, это как ты хочешь назвать; конечно, если взять внешнюю форму… это совсем не в русском характере… Да видишь…

– Позволь же мне кончить – я хочу пояснить Гиллеру, почему я так настаивал на слова. Если в России на вашем знамени не увидят надел земли и волю провинциям, то наше сочувствие вам не принесет никакой пользы, а нас погубит… потому что вся наша сила в одинаковом биении сердца; у нас оно, может, бьется посильнее и потому ушло секундой вперед, чем у друзей наших, но они связаны с нами сочувствием, а не службой!

– Вы будете нами довольны, – говорили Гиллер и Падлевский.

Через день двое из них отправились в Варшаву, третий уехал в Париж.

* * *

Наступило затишье перед грозой. Время томное, тяжелое, в которое все казалось, что туча пройдет, а она все приближалась; тут явился указ о «подтасованном» наборе – это была последняя капля; люди, еще останавливавшиеся перед решительным и невозвратным шагом, рвались на бой. Теперь и белые стали переходить на сторону движенья.

Приехал опять Падлевский. Подождали дни два. Набор не отменялся. Падлевский уехал в Польшу.

Бакунин собирался в Стокгольм (совершенно независимо от экспедиции Лапинского, о которой тогда никто не думал). Мельком <явился> Потебня и исчез вслед за Бакуниным.

В то же время, как Потебня, приехал через Варшаву из Петербурга уполномоченный от «Земли и воли». Он с негодованием рассказывал, как поляки, пригласившие его в Варшаву, ничего не сделали. Он был первый русский, видевший начало восстания. Он рассказал об убийстве солдат, о раненом офицере, который был членом общества. Солдаты думали, что это предательство, и начали с ожесточеньем бить поляков. Падлевский – главный начальник в Ковно – рвал волосы… но боялся явно выступить против своих.

Уполномоченный был полон важности своей миссии и пригласил нас сделаться агентами общества «Земли и воли». Я отклонил это, к крайнему удивлению не только Бакунина, но и Огарева… Я сказал, что мне не нравится это битое французское название. Уполномоченный трактовал нас так, как комиссары Конвента 1793 трактовали генералов в дальних армиях. Мне и это не понравилось.

вернуться

460

«Колокол», 1862.

83
{"b":"280586","o":1}