Ни одного письма от него Жанна не получила.
Возле матери вдруг оказался Савелий Семенович, — был он, кажется, начфин какого-то разместившегося в городе оборонного учреждения. Вечером, возвращаясь домой, Жанна заглянула в бухгалтерию: за столом, на том месте, где обычно она сидела, помогая матери, расположился полный, невоенного вида офицер, с круглым лицом и сквозившей из-под старательно зачесанных редких волос лысиной. Красиво оттопырив пальцы, офицер с огромной скоростью перебрасывал костяшки счет. «Видишь, какой у меня помощник появился, — мать усмехнулась. — Не нам чета. Мастер!» Офицер поднял глаза и приятно улыбнулся Жанне, между тем, как его рука продолжала выщелкивать на счетах непрерывную дробную мелодию. «Ты иди, — сказала мать. — Я сегодня задержусь, работы много». Глаза у нее были оживленные и усталые — одновременно. Жанне не понравились глаза матери, и усмешка, и снующие над счетами оттопыренные пальцы толстого офицера. Вечер был морозный, ясный. Лунный свет озарял высокие сугробы и стекал по их крутым бокам, постепенно померкая. Жанна шла по протоптанной между сугробами тропинке, думать ей о том, что она увидела, не хотелось, — она слушала, как славно скрипит под валенками снег, щеки у нее разрумянились на морозе, и на душе сделалось, по обыкновению, легко и понятно.
Недели через две, в воскресенье, Савелий Семенович, по договоренности с матерью, пришел к ним колоть дрова. Самой матери дома не было: в госпиталь как раз привезли большую партию раненых. Савелий Семенович, будто не раз уже здесь бывал, снял с гвоздя ключ от сарая, скинул гимнастерку и в одном белом байковом тельнике с расстегнутыми на широкой груди пуговицами вышел на мороз. Жанна подошла к окну, слегка отодвинула кружевную занавеску. Колол дрова Савелий Семенович так же ладно и быстро, как щелкал на счетах, с первого удара рассекая пополам гулкие, промерзшие поленья. Кутая тощие плечи в платок, вышла на крыльцо Раиса Ларичева, соседка по коридору, — ее муж, как и отец Жанны, погиб под Москвой, похоронки на обоих были получены в один день, — постояла минуту-другую, глядя на расторопного гостя. Спросила с улыбочкой: «Вы что ж, теперь заместо Евгения Матвеича будете?» Савелий Семенович перестал колоть, рукавом тельняшки вытер со лба пот: «Почему — заместо? Евгений Матвеевич, царство ему небесное, как говорится, сам по себе, а я сам по себе. Если потребуется какая помощь, прошу без церемоний. Савелий Семенович», — представился он. «Пока, слава Богу, силенки есть, сами справляемся», — Раиса сердито сбила носком валенка намерзший на ступеньку комок льда и снова исчезла в доме.
Фотография отца в темной деревянной рамке стояла на буфете, Жанна заметила, что некоторое время назад мать отодвинула фотографию поглубже к стене и несколько вбок, чтобы не в самой середине, не сразу бросалась в глаза. На полке в буфете были уложены, в том порядке, как отец всегда укладывал, его готовальни, линейки, стояли стаканы с карандашами и перьями, пузырьки и баночки с высохшей тушью, на стене висела длинная метровая рейсшина: когда появлялась возможность, Евгений Матвеевич брал работу на дом. Он был человек тихий, и сам говорил мало. Работая, он слушал радио или негромко насвистывал «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он». Жил Евгений Матвеевич будто единожды заведенной жизнью, Жанне казалось, и отпуска никогда не брал, один только раз, она помнила, уезжал в Иркутскую область хоронить какого-то дядю, который его воспитывал. Но любимыми книгами, которые он без конца перечитывал, были Путешествие натуралиста на корабле Бигль и история жизни Миклухо-Маклая. Иногда Жанна, оставшись одна, подходила к буфету, долго рассматривала фотографию и удивлялась, что редко вспоминает отца. Ей хотелось выскрести что-нибудь из своей памяти, какую-нибудь трогательную подробность, разжалобить себя, заплакать, но в голову приходило все самое обыкновенное, неинтересное, отец представлялся именно таким, каким был перед ней на фотографии — аккуратно уложенный пробор, тонкие небольшие усы, серая немаркая рубашка с галстуком. Лишь изредка, вбежав вечером из общего коридора в комнату, она ловила себя на том, что ожидала увидеть узкую спину отца, когда он, ввернув в патрон особенную яркую лампочку (лампочка тоже лежала с прочими его чертежными принадлежностями на полке в буфете), спиной к двери стоит, склонившись над чертежной доской (доску мать отнесла в дровяной сарай), и, посвистывая, точными движениями проводит линии на бумажном листе. Теперь она, наверно, обняла бы его, но прежде почему-то не приходило в голову, разве, что в раннем детстве.
Жанна не упрекала мать и безразлично относилась к ехидным словам, которые произносила соседка Раиса Ларичева, когда проходила по коридору мимо их двери, спотыкаясь в больших, не по размеру, валенках. У Раисы было бескровное лицо, прозрачные навыкате глаза, все знали, что она скоро умрет, и уже заранее обсуждали, куда пристроить двоих ее детей, всегда полуодетых и голодных.
Жанна жила с родителями в одной комнате, не по чьей-то прихоти, просто потому, что другой не было, но никогда не проявляла интереса к интимной стороне их супружеской жизни, как, впрочем, к их супружеской жизни вообще. Ей казалось, что у родителей всё идет так, как должно идти и как идет у всех: утром отец с матерью отправлялись на работу, вечером возвращались домой, отец что-то еще чертил, мать готовила на завтра обед, Жанна после прогулки повторяла заданные на дом устные уроки, из черной бумажной тарелки радио слышались бодрые песни о том, что можно быть знаменитым ученым и играть с пионером в лапту, носить очень яркий галстук и быть в шахте героем труда, потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной, прекрасной стране. Иногда, впрочем, раздавались и тревожные песни: если завтра война, если враг нападет, — но, в общем-то, тоже бодрые, поскольку было ясно, что, хотя чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим. Однажды по радио объявили, что война и в самом деле началась, Жанна с матерью провожали отца на сборный пункт, во дворе педучилища, недалеко от вокзала, и Жанна немного стеснялась отца, потому что Василий Ларичев шел рядом с ними в черной кожанке и с вещмешком за плечами, а на отце был обыкновенный пиджак и светлая шляпа, вещмешка у них тоже не нашлось, он держал в руке смешной старинный саквояж с медным замочком, и никак не походил на человека, который идет на войну. Когда отец погиб, Жанна спросила мать, любила ли она его; мать ответила: «Он был очень хороший человек».
Перед самой войной, за две недели, мать ездила с отчетом в областной центр и взяла с собой Жанну — премия за успешно оконченный учебный год. Они поселились в гостинице, в номере на троих (третьей была женщина-инженер из какого-то дальнего района), номер был маленький и очень светлый — свежепобеленные стены и потолок, белые занавески на окне, белая скатерть на столике, белорозовые пикейные покрывала на кроватях, белые наволочки на поставленных торчком подушках: когда вошли, Жанне показалось, что никогда в жизни не было вокруг нее так светло. Соседка объяснила, как добраться до краеведческого музея, и, пока мать пропадала по делам, Жанна разглядывала бивни мамонта, чучела водящихся в крае зверей и птиц, самодельное оружие действовавших здесь в годы гражданской войны партизан, гимнастерку с двумя ромбами в петлицах и орден Красного знамени прославленного командира Красной армии, а также очки и слегка выцветшие обложки книг известного советского писателя, уроженца города, — имя писателя Жанна, конечно, слышала, но ни одной его книги, к своему стыду, не читала. А вечером Жанна с матерью пошли в филармонию, на концерт гастролировавшего в городе московского джаз-оркестра. Зал был набит битком, желающие услышать столичное чудо уже за квартал от входа спрашивали лишние билеты, но матери за хорошую работу выдали в областном управлении культуры пропуск на служебные места. Все оркестранты были в белых пиджаках, певица в первом отделении вышла в длинном красном платье до полу со шлейфом, как королева, а во втором в черном платье с блестками. Исполнялись популярные песни, марши, фокстроты и танго, конферансье, объявляя номера, читал стихи и сыпал смешными шутками, в конце первого отделения оркестр изобразил поезд, который, гудя и с шипением выпуская пар, трогался с места, постепенно всё более набирал скорость, некоторое время быстро и весело мчался на просторе, потом, приближаясь к станции, стал двигаться медленнее и наконец остановился со страшным скрипом, по поводу чего конферансье, покачав головой, укоризненно заметил: «Давно не смазывали, товарищи!» — и вызвал в зале оглушительный хохот. Во втором отделении руководитель оркестра, поменяв пиджак на красный, выступил вперед, на самый край сцены, прижал к губам позолоченную трубу. Он заиграл прекрасный, как сказка, блюз Сан Луи, зал затаил дыхание, звуки трубы были протяжными и загадочными, как далекая река Миссисипи. После концерта, когда они вместе с толпой вышли из здания филармонии в теплую июньскую ночь, мать вдруг обняла Жанну, с силой прижала к себе, выдохнула: «Ой, Жанка, как хорошо!» В поезде, по дороге домой, они мечтали о том, как Жанна поступит в областной пединститут, старинное здание которого (бывшая гимназия) они видели неподалеку от гостиницы, как мать будет навещать ее и они будут проводить вечера в филармонии и облдрамтеатре, смотреть спектакли и слушать оркестрантов в белых пиджаках и певиц, похожих на сказочных королев. Подъезжая к их станции, поезд заскрипел тормозами, мать подмигнула Жанне: «Давно не смазывали, товарищи!» — и они обе расхохотались.