«Нет, Сереженька, в областном тебе делать нечего. Я бы себе этого век не простила».
«Но я не могу без тебя».
«А ты и будешь со мной. Меня к тебе добрая фея привезет. В карете из тыквы...»
«Это самого Шарля Перро такая карета, запряженная шестеркой мышей, привезла в будущее. Он-то, конечно, был убежден, что потомки оценят диалоги античных и современных авторов, которыми он заполнил четыре толстых тома, но нам оказались дороги Кот в сапогах и Сандрильона-Золушка...»
«Ох, Сережка, какой же ты умный... Только худой очень... — Она поцеловала его в шею. — Ну, иди скорей ко мне... В лопушки...»
Глава девятая. Малушка
«Узнаёшь?»
Лёвка протянул мне фотографию и подмигнул (такая у него была привычка: когда он говорил что-нибудь, он подмигивал, будто приумножая значимость сказанного).
У меня перехватило дыхание.
Совершенно обнаженная женщина, стоящая на коленях, бедра слегка развернуты — бесстыдно, голова с распущенными волосами, выбеленными перекисью, запрокинута назад, тонкие руки с острыми углами локтей сцеплены на затылке, особенно поразили меня груди — острые, упруго торчащие, с какими-то необыкновенно длинными сосками. Как виноград «дамские пальчики». Впрочем, откуда мне было знать, какие бывают груди? Мое знакомство с обнаженным женским телом ограничивалось в ту пору созерцанием античных скульптур и полотен старых мастеров в Музее изобразительных искусств и несколькими соблазнительными кадрами, случайно схваченными взглядом на пляже.
Я тотчас узнал женщину, запечатленную на снимке. Это была Галка, Лёвкина возлюбленная. Я часто встречал ее у нас во дворе, однажды вместе с Лёвкой она даже заглянула на несколько минут к нам домой. И оттого, что я теперь видел обнаженное тело не навеки раздетой, как на картине живописца, а знакомой, словно при мне раздевшейся женщины, оттого, что возле меня сидел за столиком человек, вот этот самый Лёвка, который, когда захочет, обнимает это, словно излучающее свет, тело, трогает своими коричневыми от химикалий пальцами эти груди, гладит этот живот и еще что-то делает, что делают в таких случаях, оттого, что женщина, эта Галка, позволила себя сфотографировать вот такой, обнаженной и бесстыдной, сердце мое колотилось так громко, что, мне казалось, несмотря на гул вокруг, Лёвка непременно услышит.
И вместе я чувствовал спиной зябкий холодок тревоги — частое ощущение пристроившегося позади соглядатая. Совсем недавно из консерватории выгнали моего знакомого Диму Б. Однажды после концерта мы до полуночи бродили с ним по бульварам и говорили не о музыке — о женщинах, говорили жарко, взахлеб, со страстью, разогреваемой неопытностью и обуревавшим каждого из нас желанием познать наконец этот сладостно манящий опыт. Вскоре (мне рассказали) Дима добыл где-то две-три нескромных фотографии из заграничного журнала едва ли не тридцатых годов (откуда мог бы он заполучить что-нибудь посвежее?) и показал каким-то из соучеников. Дело было под 8-е марта, поэтому Диму обвинили не только в пропаганде порнографии, но и в оскорблении достоинства советских женщин. Если бы не отец, академик, история, наверно, закончилась бы совсем печально, теперь же Дима трубил на срочной службе в глухом гарнизоне, именно — трубил: опять же пользуясь связями, удалось пристроить его в музыкальный взвод.
Левка, наверно, почувствовал мою тревогу.
«Только не трепись», — он бережно изъял фотографию из моих будто окоченевших пальцев и спрятал в портфель.
Мы сидели в «Иртыше» — знаменитый в ту пору пивной зал помещался в полуподвале здания, стоявшего на том месте, где вскоре вырос «Детский мир».
Лёвка, сколько я себя помнил, жил с матерью в нашем доме, двумя этажами выше нас, и был пятью годами старше меня. Возвратившись с войны, он учиться уже не пошел, устроился на работу в артель «Фотоснимок». Ателье располагалось недалеко от дома — обтянутая темно-серым сукном комната с белым экраном, перед которым усаживали клиента. Левка делал снимки на документы, с белым уголком для печати и без него, открыточного формата и даже большие, «кабинетные», которые называли также «художественными». Когда появлялся клиент, Левка в рубахе с засученными рукавами появлялся из задней кладовки, где размещалась лаборатория, торжественно надевал пиджак, подходил к высившемуся на тяжелой треноге деревянному ящику аппарата, на благородном красном дереве которого знаками отличия поблескивали медные детали, нырял с головой под черную ткань накидки, долго примеривался, заставляя клиента поворачивать, поднимать и опускать голову, потом взамен матового стекла со стуком вставлял деревянную касету с пластинкой, командовал: «Не шевелиться!» и сдергивал черный колпачок с объектива. Пока рука его совершала плавное округлое движение, он считал шепотом: «раз, два, три...», сколько ему было нужно, и снова ловко насаживал колпачок. В свободное от работы время Левка, уже с портативным ФЭД’ом на груди, наведывался в публичные места, в Парк культуры, например, или в Зоопарк, и схватывал там разные занятные сценки, иногда выезжал за город, «поработать над пейзажем». Свои фотоэтюды, как он их называл, он рассылал в редакции разных журналов и газет, где их иногда помещали с небольшими, в несколько строк текстами, по его обозначению — текстовками, до которых Левка был большой охотник. Тексты сочинять он не умел и, сознавая это, обращался за помощью ко мне. Я охотно, иногда даже с интересом, помогал ему; случалось, увлекался, и под фотоэтюдом, изображавшем, к примеру, задумчивую девушку с букетиком ландышей в руке, появлялось подобающее настроению снимка четверостишие. Текстовки Левка посылал со своей подписью, против чего я никак не возражал. Однажды фотоэтюд напечатали не в каком-то ведомственном журнальчике или многотиражке, а в центральном органе, то ли в Работнице, то ли в Крестьянке, Лёвкиной радости не было предела, он почел необходимым обмыть знаменательное событие, — так мы оказались тем вечером в «Иртыше», стены которого, пропахшие бражной кислятиной, повидали, если верить слухам, множество замечательных лиц. Пива я не любил и, пока Лёвка то и дело поспешал переменить опустевшую кружку на полную, всё сидел над первой; выпитая жидкость перекатывалось во мне холодным булыжником.
«Хочешь, к Галке поедем? — сказал Лёвка. — Возьмем винца, тортик, посидим уютно. Она для тебя подругу какую-нибудь позовет. То да сё...»
Он значимо подмигнул. Первым моим желанием было по-заячьи скакнуть в кусты, сославшись на какие-то неотложные дела, но забота о мужском достоинстве поборола панику: «Неплохо бы», — отозвался я потухшим голосом.
Мы выбрались из подземного пивного царства на поверхность земли, Левка втиснул свое плотное тело в деревянную будку автомата, я наблюдал снаружи сквозь стекло, как он вогнал гривенник в щелку для монеты, снял с рычага массивную, будто утюг, трубку на неподатливом шнуре в металлической оплетке и, взглядывая на меня и подмигивая, объяснял что-то своей Галке. Я догадывался, о чем они говорят, желание сбежать всё еще не оставляло меня, но вместе я чувствовал, как влечение овладеть сладкой, сокровенной тайной заполняет мое тело и воображение...
«А я Малушку ему позвала», — сказала Галка, встречая нас у двери.
«Самое оно», — подмигнул мне Лёвка.
«Сейчас придет».
Комната была неярко освещена теплым светом настольной лампы, накрытой оранжевым цветастым платком. Галка, бесшумно ступая в теплых, мягких тапочках, вышла с чайником на кухню, вернулась, достала из шкафа и расставила на столе чашки, тарелки, рюмки. Я не сводил с нее глаз, стараясь увидеть женщину, которую разглядывал на фотографии. Я никак не мог себе представить, что под этим простеньким платьем с высоким воротом, почти как у школьницы, скрываются бесстыдные бедра, сияющий белизной живот, поразившие меня острые груди с необыкновенными сосками. Она двигалась спокойно и неторопливо, даже немного вяло, мало говорила, волосы, выбеленные перекисью, были скручены на затылке в пучок.