По мере того, как рушились эти верования, на их место становился социализм с его великими чаяниями и коллективным под'емом. Собравшиеся здесь в этот апрельский вечер люди были полны того неопределенного стремления к счастью, которое всегда вызывает катастрофа, и потому они жадно слушали оратора.
— Браво! — воскликнул Исидор Пурайль. — Здорово сказано!
Все выражали свое одобрение и только старик Мельер сказал:
— Чувство собственности уничтожить нельзя.
— Конечно, — сказал человек, — но это чувство получит более совершенную форму. Собственность уничтожена не будет, но поля, фабрики, уголь — будут эксплоатироваться всеми.
— И значит никем.
— Об этом мы поговорим в другой раз. Если здесь присутствующие товарищи желают собраться в один из ближайших вечеров, мы можем поговорить о промышленности и сверхпромышленности, и тогда вы поймете, что дело вовсе не в уничтожении, а, напротив, в расширении собственности. Из того, что мы стремимся обобществить орудия производства и уничтожить захватчиков капитала, вовсе не следует, чтобы человек был лишен чувства собственности! Как раз наоборот. Однако, в данный момент этот вопрос важного значения не имеет. Сейчас важно то, чтобы рабочий из пролетария сделался свободным человеком, а достигнуть этого можно только путем организации синдикатов, забастовок, и даже саботажа. Добрый вечер…
Он, не торопясь, прошел между сидящими за столиками и скрылся во тьме улицы.
В головах этих людей он оставил глубокий след и зародил новые мысли, углубленные обстоятельствами данного момента, настроением умов и неожиданностью и своевременностью его появления среди них.
— Кто он такой? — спросил Пурайль.
— Из Союза союзов трудящихся, должно быть, — ответил типограф.
II
Человек пошел по улице Тольбиак, потом свернул, и темными переулками, вдоль досчатых заборов и частоколов, стал подниматься к Бютт-о-Кайль. В фонарях, как птицы в стеклянных клетках, прыгали огни. Тут и там виднелись бурые пустыри, целые цепи каких-то возвышенностей, ленты огней, маяки словно прорывали темное небо, а со стороны Бютт-о-Кайль, над Парижем, испарения громадного города поднимались светлым облаком.
Эти таинственные лучи делали понятными и сказочные мечты, и все ужасы грозной действительности.
— Страна рабов, — пробормотал человек.
Голос его звучал спокойно, в груди поднималось какое-то сладостное чувство. Он любил жизнь. Мечта возносила его к прекрасному, даже тогда, когда губы произносили горькие слова и каждое движение руки выражало протест. О старости, о смерти он не думал никогда. Он сознавал силу своих мускулов, быстроту своей горячей мысли, чувствовал свое сильное, здоровое сердце. Всякое страдание для него являлось благодатным дождем, вспышка гнева — живительной грозой.
К тому же он жил иллюзией, что идет против великой неправды, ограничивающей жизнь человеческую; он чувствовал себя не песчинкой в океанв, а грозной бушующей волной.
Убеждения его крепким гвоздем засели в его мозгу, и он не расставался с ними ни в радости, ни в горе, нигде и никогда, так он был уверен в том, что день свободы для всех должен настать.
Дул ветер, мягкий и вкрадчивый; к запаху трав примешивался запах навоза, раскисшего асфальта и человеческого тела. Человек взошел на Бютт-о-Кайль и по улице Сет Диаман вышел на Итальянский проспект. В кабачках шла неприглядная гульба. Какое-то кафе сверкало своими фиолетовыми шарами; внутри за столиками сидели бледные женщины, тогда как подруги их, в ярких шиньонах, тангировали под фонарями. Человеку эта картина казалась ужасающей, но все же он посмотрел на нее не без удовольствия. Затем он свернул в улицу Бабильо.
В шестом этаже одного из угловых домов его ожидали: старая женщина, мужчина лет тридцати двух — тридцати пяти, и маленький мальчик. Панели в комнате были выкрашены в излюбленный виноторговцами красновато-шоколадный цвет, выше — стены были оклеены обоями цвета крем с морковно-красными птицами в листве, и среди подсолнухов того же цвета. Основательный длинный стол был покрыт зеленой шерстяной скатерью, и под рассеянным светом лампы колонкой виднелись приготовленные для вечернего чтения книги: "Эксцентричность животных", "Процесс Бренвиллье", "Приключение Фрике в Сиерре".
Старуха, мужчина и ребенок весело окружили вошедшего. Благодаря различию пола и возраста, в сходстве этих трех лиц было нечто страшное и странное. Это были какие-то кубистские лица. Один куб для лба, по два для челюстей и щек, носы — перечницей, цвет лица желто-розовый. Глаза впалые, словно сажей засыпанные, губы цвета печенки у старухи, цвета лесной земляники у мужчины и как вишня — у ребенка. Точно пылью покрытые усы вились над верхней губой мужчины, у старухи на том же месте росло нечто в роде серого мха. Волосы у всех троих были точно из овечьей шерсти, темно-серебристые у женщины, цвета турецкого табака у мужчины и почти лимонного у ребенка. Руки у всех троих были тонкие, выразительные, подвижные, пальцы красные, плечи покатые, мускулы дряблые и подвижные.
— Мы уже и ждать тебя перестали, Франсуа, — сказала старуха и кинулась обнимать его. Ребенок, задыхаясь, как щенок, принялся обнимать обоих.
— Как мы рады, рады, рады, что вернулся, рады, рады, — кричал он.
Франсуа обнимал старуху, она плакала от радости, и эти слезы невольно вызывали какую-то влажность и на его глаза. Чтобы скрыть свое волнение, он схватил ребенка и высоко поднял его с пола.
— Ну-с, маленький мой революционер, как: хорошо живем? Завтра я тебе принесу новую игрушку "танец буржуев".
Он уселся в испещренное, красоты ради, медными гроздями кресло.
— Я опоздал из-за обвала, там погибло три человека. Бедняги!
— Ты обедал?
— Закусил около четырех, но, по правде сказать, голоден.
Он внушительно и серьезно, глазами вождя, смотрел на ребенка.
— Из тебя выйдет хороший социалист, ведь так, Антуан? Ты будешь любить людей и не будешь от них отмежевываться, как какой-нибудь эгоист — Робинзон. Да здравствует революция!..
— Да здравствует революция! — закричал ребенок.
— Вот оно наше будущее, — сказал Франсуа Ружмон, усаживая мальчика у себя на коленях. — Вот он увидит зарю, великую зарю новой жизни, которая так же мало будет походить на нашу, как наша не похожа на жизнь пирамид. Ах, мой мальчик, ты увидишь вещи, на ряду с которыми пар, электричество, радий будут казаться сущими пустяками. Ты увидишь человека прекрасным, потому что он не будет знать, что такое голод. Вот уже 100 тысяч лет, как он голодает. Он перестанет голодать и будет полон сил. Он не будет голодать, а потому сможет отдаться развитию своих талантов. Он не будет голодать, и это даст ему возможность строить под океанами, соединяющие материки, железнодорожные пути; его аэропланы наполнят небосвод. Он не будет голодать и будет строить сказочные города, с лужайками и садами на крышах домов, со стеклянными мостами через улицы, с под'емными машинами на всех углах. Он не будет голодать, а потому сможет извлекать энергию из солнца, океана и горячих недр земли. Ах, мой мальчик, в каких очарованных садах ты будешь жить!
Малыш слушал его зачарованный. Сладкая дрожь пробегала по телу Шарля Гаррика и его матери, что-то яркое роскошное охватывало их души. Вдруг точно затрещала трещотка, потом зазвонил звонок, затем раздался писк воробья и, наконец, трель дрозда.
— Да, ведь, это сойка, — воскликнул Ружмон.
В камышевой клетке синеватая птица неистово била крылами. Франсуа открыл ей дверь темницы, и она вспорхнула сначала ему на голову, потом соскочила на плечо. Ее круглые, блестящие глаза были полны лукавства, она топтала лапками и клевала бороду синдикалиста.
— Она тоже очень рада твоему возвращению.
Птица закричала:
— Газета "Пресса"… Ха, ха, ха… Последние новости. — Потом вдруг запела: "Повесь капиталиста".
Ружмон хохотал, как ребенок, а птица топорщила перья.