«Ты у меня поплачешь», – в отчаянии шипела Дина, обращаясь к другой, а сама безжалостно расчесывала волосы щеткой. Все сыпалось у нее из рук. Все ломалось, крошилось и плавилось вокруг нее. Казалось, бытовая техника чувствовала Динины муки ревности и гибла от сострадания. Компьютер зависал, батарейки садились, тостер перегорел, а потом забуксовала, запнулась и приказала долго жить стиральная машина.
Когда он не говорил о другой, они с Диной брели по дорожке парка, обнявшись, смотрели по сторонам и обсуждали все, что видят. Дина говорила ему: «Вон. Нет, правее. На скамеечке читает газету карлик. Он от силы тебе по пояс, ему под пятьдесят. У карликов часто бывает, что недостаток роста компенсируется массивностью лица. У них такие лица, будто над ними поработал выдающийся скульптор, норовивший вложить в их головы величавую и зашифрованную истину. Я его часто вижу то в магазине, то возле метро. Он коренастый, двигается вразвалочку, чуть пританцовывая, будто у него в голове всегда играет полька. Говорят, этот карлик снимается в кино. Еще я знаю, что у него есть небольшая собака, похожая на волка. И ярко-зеленая машина-инвалидка. Кажется, такие уже давно не выпускают».
На поляне, на вытоптанной прямоугольной площадке, по выходным натягивали сетку и играли в теннис. Две пары в мягких спортивных костюмах с капюшонами бегали по площадке и махали ракетками. Мяч перелетал через сетку вправо-влево. Потом кто-нибудь подавал, отойдя на дальний край, описав ракеткой в воздухе решительную дугу.
Он внимательно следил за игрой, кажется, забыв обо всем на свете. Его глаза были прикованы к мячу, и все гнетущие мысли на время отступали, словно на эти несколько минут перекидывались на другую жертву, на кого-нибудь, кто гулял неподалеку.
Дина, притаившись и замерев, вслушивалась в шум ветра, наблюдала за деревьями, вглядывалась вдаль между берез и лип парка, окидывала мягкий прохладный изумруд травы, высматривала белок, цокала им языком. Но белки никогда не выходили на ее зов и отсиживались где-то в высоких дуплах, на верхушках берез. Иногда Дине нравилось запрокидывать голову, чтобы увидеть крошечный клочок неба между крон, размытый лоскутик облака, похожий на скомканную салфетку, плывущую по воде. Замерев, она наблюдала, как там, высоко, качаются на ветру взъерошенные верхушки, увлекая за собой утолщающиеся к земле, тяжелеющие белые стволы, изрисованные черными письменами на неведомом языке. Березы тревожно пошатывались из стороны в сторону. Пахло сочной лесной травой, мокрым после вчерашнего дождя настом из перегнивающих листьев, редких еловых игл и коры. За спиной вдалеке шуршал поезд. Где-то справа курлыкала сигнализация машины. А потом все звуки тонули в шумящей тишине леса. И призрак той, другой, окутанный золотым сиянием, медленно отступал. Откуда-то из середины груди исчезал ядовитый, разъедающий привкус. Дина становилась свободной. Жадно вдыхала сырость парка и трепет березовых крон.
Вот так, засмотревшись каждый в свою сторону, они ненадолго отрывались от всего подстерегающего. И он клал руку Дине на колено. Их пальцы сплетались. Потом, будто бы опомнившись и очнувшись, он заботливо накидывал Дине на плечи свою ветровку. Или спортивную синюю куртку. И они замирали, обнявшись.
2
Наконец-то он оказался в кабинете один – подобрался к окну, спрятался за портьеру и выглянул во двор. Там, разморенные и ленивые, бродили туристы: оплывшие матроны в юбках-парусах, худые очкастые старики в панамках, дети в кепках, сплетенные и разрозненные парочки. Кое-кто из них нарушал привычное течение толпы: останавливался, пялился в окна, стараясь что-нибудь рассмотреть сквозь тяжелые портьеры и плотные жалюзи. Кое-кто из прогуливающихся замедлял шаг, принюхивался к запахам с кухни, гадал, что сегодня на обед у мэра, чем-то его порадуют повара, жизнерадостно гремящие литаврами крышек.
Дети бегают туда-сюда, бессовестно опустошают клумбы с узором из фиалок, бархатцев и декоративной капусты, разоряют коллекцию петуний, отковыривают на память кусочки розовой штукатурки от стены особнячка, выкрикивают, капризничают. Заметив шалость, некоторые мамаши бросаются их ловить, одергивают, награждают оплеухами, угрожающе указывая на застывших возле крыльца гвардейцев.
В общем, прохожие за окном и в это утро ведут себя как обычные люди, как все туристы: шаркают шлепанцами, фотографируют друг друга на фоне гвардейцев и на фоне окон нижнего этажа, переговариваются, осматривая парк и дом так придирчиво, словно собираются покупать недвижимость. Ничего особенного в этой утренней толкотне под окнами нет, но все же она приводит застывшего за портьерой в восторг, позволяет глубоко вздохнуть, ухватить из форточки свежего ветерка и беспечно почесать лопатку, совершенно упустив из виду, что делается за его спиной в кабинете, что происходит в коридорах, закоулках и зальчиках ратуши. И уж тем более упустив из виду, что творится за пределами особняка, – на суше, на море и в небе. Туристы текут рекой, но незамеченным, без шуму и суматохи ему в эту реку не войти, не быть ему больше одним из этих мирно пасущихся на отдыхе людей. Отмахиваясь газетами от небывалой в это лето жары, разве они догадываются, что рядом с боковым выходом он когда-то мечтал устроить беседку, оплетенную плющом и диким виноградом, для тех десяти-пятнадцати ясных летних дней, что все же иногда случаются в этой северной, пасмурной стране. Но беседку разбить не позволили, еще чего, чтобы все, кому не лень, заглядывали внутрь, присаживались и шумели под окнами столовой. А жаль, можно было бы надеть кепку садовника и очки в толстой оправе – чтобы его не узнали, и спокойно, на равных говорить о погоде или о ценах с прохожими, с незнакомыми людьми.
Теперь он вдыхает свежесть накрахмаленной портьеры, выглядывает во двор, сожалея, что не настоял: беседки нет, негде укрыться в тени, не с кем поговорить о пустяках. А солнце, наверное, решило подкосить пару туристов, чтобы они лишились чувств и пали ниц прямо под окнами. Говорят, солнце не собирается давать спуска, климат меняется, вот и нынешнее лето уже целый месяц удивляет духотой, тяжестью и пеклом. Жадно пользуясь нечаянным одиночеством, секундами безделья, он любовался на небо, свежее и прохладное, будто мякоть голубого недозрелого арбуза. И тут случайное воспоминание ворвалось, заполнив редкий миг беспечности: когда-то он и три его друга играли в «Битлз». Нет, не так: они не играли, они были «Битлз», жили как «Битлз», получали тройки и выговоры за поведение как «Битлз». Они сплевывали, курили и шнуровали ботинки как Битлз. И обращались друг к другу:
– Джон, поможешь на итоговой контрольной?
– Джорж, но за это ты не подходи к телефону, пусть трубку возьмет твоя младшая сестра.
В этой игре ему всегда выпадала роль Ринго, к выпускному он отпустил патлы, носил увесистые кольца на пальцах и в ушах и вытравил разными химикатами джинсы. Правда, с годами приметы Ринго облетали с него, как сухие листья. К началу карьеры не осталось ничего: ни пышного хвоста волос, ни щетины, куда-то раскатились перстни с пальцев, были раздарены серьги из ушей, джинсы клеш превратились в шорты, в которых он пару раз добежал до пляжа в Марокко, а потом оставил в отеле на Гавайях. Да и барабанных палочек он в руках так ни разу и не держал. Из уст школьных «битлов» не вырвалось ничего похожего на мотив – Джон стал владельцем маленькой кондитерской, Джордж дважды отсидел за мелкое хулиганство, а потом женился на вдове с ребенком, Пол пропал из виду, – некоторые говорили, угнал машину, некоторые говорили – умотал куда-то и выгодно женился. Настоящих имен своих школьных приятелей он уже не помнил, их лица, жесты – все стерлось, позабылось, видимо, у памяти тоже есть свои государственные и административные границы. Поэтому школьные приятели представились ему сейчас как настоящие Битлз, но не марионетками в черных костюмчиках начала шестидесятых, а тертыми парнями, чьи волосы спутаны, пальцы, глаза и тела – устали, а губы и глотки из последних сил отчаянно вопят с крыши «Get back!».