Жанна не смогла бы выразить это словами… И все же инстинктивно она сказала «нет». Она принуждала его допускать и созерцать ужасную сцену: людей, которым приходится есть мясо брошенных детей. Ей хотелось наказать его за то, что он никогда не голодал. «Этого не может быть!» — воскликнул Боден. «Этого не может быть!» — вторил ему секретарь суда.
Самодовольство с них немного спало, они уже не так верили в свою победу.
— Клянусь, мессир, что так и было. Эти люди не колдуны. Они обезумели от страха и голода, вот и все. Это как некоторые сходят с ума во время войны, вы ведь видели таких? Эти люди, которые не могут прекратить убивать, жечь, разрушать, это они истребили племя моей бабки, а ведь, я слышала, они были солдатами короля! Те, кто поджигает крестьянские риги, что нередко случается в наших краях, — они одержимые, мессир?
— Вижу, вы возвращаетесь к первоначальной системе защиты, — сухо заметил Боден. — Колдовства нет, вины за вами тоже никакой нет, все рок и предопределено свыше? Предупреждаю вас, что терпение мое истощается. Вы избегнете пытки только в случае полного признания.
— Я сознаюсь во всем, — сказала Жанна с подозрительной готовностью. — Но сейчас я говорю правду. Эти люди не были колдунами, не были.
— Допустим. А настоящих колдунов вы знали?
— Да, — нерешительно промолвила Жанна.
— …и особенно колдуний?
— Женщин, которые насылали порчу, говорили заклинания, продавали травы и любовное зелье и хорошо на этом зарабатывали. Да, знала.
Боден и секретарь суда с облегчением тут же начали записывать. Жанна почувствовала, что промахнулась. Нужно было действовать в высшей степени осторожно; в конце концов кто сказал, что она проиграла! Смерть для нее еще не означала поражения.
— Вы занялись тем же в расчете на барыш?
— Мне нужны были деньги, приходилось много всего покупать для ребенка.
— Вы, надеюсь, не рассчитываете, что это может послужить оправданием?
— Они едят детей, потому что голодны, и наводят порчу, чтобы кормить своего ребенка. Галиматья какая-то, — бросил секретарь. — Так можно найти извинение всему!
Тут и подстерегает опасность, думал Боден. Большая опасность для правосудия. Эта тошнотворная жалость, эта язва, поразившая даже некоторые выдающиеся личности, такие, как Вир. Для Вира колдовство было безумием, болезнью, глупостью; он конечно же и воровство извинил бы бедностью, и людоедство — голодом, и наведение порчи — необходимостью или материнским чувством… Выходит, что эти отсталые умы не видели, куда ведут подобные рассуждения? Что пришлось бы возвращаться к фатуму древних, единственной их слабости? Что перед такими доводами распались бы общество, вера, разум? Несмотря на жестокость и грубость, секретарь суда был прав. Тогда нашлись бы оправдания для любого поступка, и все лишилось бы смысла. Мысль нелепая, нестерпимая.
— Значит, таких женщин вы знали. Вы собирались вместе. По ночам. Обычно это называется шабашем, вам это было известно?
— Да.
— Значит, вы совершали это сознательно. И на этих сходках вы видели дьявола?
Боден выдохнул одними губами этот обычный в таких случаях вопрос. Однако Жанна чувствовала, что они оба дрожат от напряжения.
— Не знаю.
— Как не знаете? Будьте посмелее, Жанна. Ваши колебания понятны. Они позволяют надеяться, что вы осознаете всю омерзительность ваших поступков. Но только откровенность освободит вас от угрызений совести и поможет другим заблудшим…
— В свою очередь сгореть на костре?
— В ней еще столько инфернального, — плотоядно заметил секретарь. Боден, однако, оставался серьезным.
— Жанна, меньше кого бы то ни было вы должны бы сомневаться в истинах веры, вы ведь видели дьявола, воплощенного духа зла, вы наблюдали чудеса, которые он совершал, совершали их сами, вы опустились в самые глубины порока, которому противостоит вышний свет, потому что…
Как всегда, разволновавшись, он переходил на высокий слог. Но он давно ждал, когда разговор коснется этого вопроса. Эта убогая, грубая, взбунтовавшаяся женщина из тех, кто видел. Чуть ли не освященная этим событием. Неважно, какого духа она видела — духа Зла или Добра, — важно, что видела. Боден поглядел на свои руки и заметил, что они дрожат.
— Говорите, Жанна!
Он приказывал, умолял, не спуская глаз с ее губ. Скажите, что вы видели. Один только раз, чтобы я мог поверить, и я проявлю жалость, человеколюбие, и все встанет на свои места на долгие годы — Жульетта и Франсуаза, работа и людская неблагодарность, вечные сомнения, терзающие душу при свете вечерней лампы, непоправимое одиночество, страх и жажда любви… Оправдание творения.
Их взгляды встретились. Дрожь пробирала и ее.
Жанна хотела бы слукавить, но не могла. Она хотела бы порадоваться своей победе, но победа вызывала у нее страх. Хотела бы солгать, но ложь не приходила на ум.
— Я не знаю, — в ужасе произнесла она.
— Жанна, три человека слышали, как вы сказали палачу, заявили, почти прокричали: «я видела дьявола, я колдунья». Вы сознались добровольно, никто не оказывал на вас давления. Никто в эту минуту не причинял вам боли.
— Никто ее пальцем не тронул, — презрительно проговорил секретарь. — Наверно, она просто струхнула?
— Так это страх? Всего только страх?
Он еле сдерживал желание подойти к ней, взять за руки, начать умолять, а потом скрутить эти руки, ударить по лицу, чтобы она выдала драгоценную тайну, подвергнуть пытке (жалость и даже отвращение уже не останавливали его) эту взбунтовавшуюся плоть…
— Отвечайте! Отвечайте же.
— Там был человек, — еле слышно сказала она, — человек в черном.
— С раздвоенными копытами?
— Пахнущий серой?
— С холодным семенем?
— С козлиной головой?
Они лихорадочно задавали вопросы, и головы их полнились образами, причудливыми картинами из глубины веков, сплетнями кумушек, бредом больных, смутными желаниями, которые унавоживают сны, и все это насытившись человеческой плотью, разгоряченным человеческим мозгом, обретало жизнь и силу, как гигантский цветок без корней, один из появляющихся сразу после дождя сказочных цветков, которые через несколько часов превращаются в пучок увядшей травы, пар, исчезающий на солнце. Лучше, чем кто бы то ни было, Жанна умела плодить и взращивать эти неосязаемые, все собой заполняющие заросли, и вот теперь она сама в них заблудилась, не находила выхода, ей было страшно, да-да, страшно. И эта пытка была изощренней, чем пытка палача. Страх проник в нее, когда она столкнулась с человеком, отвергавшим ее, и еще больший страх охватил Жанну перед людьми, втайне желавшими, чтобы она утвердила себя перед ними как колдунья. У нее кружилась голова, Жанна ощущала присутствие смерти, близкой, неминуемой: думала ли она когда-нибудь о смерти? И вот этот час настал. Да верила ли она сама в дьявола?
— Не знаю. Понимаете, я плохо помню. Это был человек, он совершал зло, он…
— Тот самый, с которым вы сошлись в церкви, когда вам было тринадцать лет?
— Наверно.
Это был не он. И все-таки… После Жака у Жанны был только один мужчина, он появлялся из мрака, иногда тяжелый, плотный, иногда тонкий и легкий, как тень, но он одаривал ее всегда одинаковым наслаждением, терпким, полновесным, обезличенным. Колодец, бездна, края которой испещрены глазами, они следят за тобой, кромсают на куски и тем не менее ты одинок в своем бесконечном падении. Возникают и исчезают образы чудовищ, и, безразлично — падаешь или убегаешь, наступает момент (наконец наступает!) судорожного волнения, когда сама пустота настигает и пожирает тебя. Ты настигаешь и пожираешь себя сам, покуда не преступаешь черты, за которой ничего нет (наконец ничего!), за которой исчезаешь и уничтожаешься навсегда, и от тела и души остается лишь светящаяся булавочная головка, изысканное страдание, тонкое, как волос, который вот-вот порвется и уже рвется… И вдруг на бешеной скорости, головокружительным галопом с четырех концов света возвращаются к вам ваши руки, ноги, голова — тело восстанавливается, и сопротивляться бессмысленно, сознание, душа, если хотите, возвращается в свое обиталище, и за ними вперемешку смутные угрызения совести, гнев, ломота во всем теле, — все это компонуется и переплавляется заново, восстанавливается, как если бы ничего не произошло. Это мог бы быть тот же самый человек, но не исключено, что его вовсе не было.