Говорят, что семя дьявола холодное. Говорят, что в теле колдунов есть нечувствительное место, через которое улетает душа. Говорят, что колдуны не могут плакать. Но разве кто-нибудь говорил, что колдуны не могут верить в дьявола? Но разве кто-нибудь говорил, что после мига холодного безумия они понимают, что все это отвратительное притворство, и в этом состоит их пытка?
Жиль де Рэ перерезал горло десяткам детей, чтобы получить от этого удовольствие и чтобы принести жертву дьяволу. Но дьявол не предстал перед ним. Точно удовольствие — это то, что может понравиться дьяволу, даже самое омерзительное, самое ужасное! Ведь удовольствие — это явление жизни. Никогда Лоран не знал удовольствия. Он идет навстречу смерти свободным от всяких сделок, даже с дьяволом. Потому что дьявола он им отдал. Все, кто прибежали смотреть казнь и отворачивались от него, все, кого он обворовал, и те, кому он помогал воровать, все, кто блудодействовал у него на глазах, и те, кто отдавались, Кристиана с ее трансами и маленькая Анна с ее детскими фокусами и внезапным страхом, — все они познали дьявола, насладились дьяволом, прикоснулись к дьяволу, все, кроме него, все, кроме Лорана, вора с лицом столь красивым и гордым, и вот он идет навстречу смерти, не произнеся ни слова раскаяния. Его даже никто не ругал и не оскорблял, до самого последнего момента он хранил ледяное спокойствие.
Так как у него были переломаны ноги, в костер ему поставили стул. Судьи стыдливо отворачивались, чтобы не видеть его изувеченного тела. А на Кристиану смотреть было очень приятно. Священник еще раз попытался уговорить Лорана покаяться. Пусть он произнесет хоть одно трогательное слово, и его тут же удушат. Им очень хотелось удушить его. Неужели он думает, что им нравится быть жестокими? Он знал это, он знал своего отца, человека с доброй душой, который готов был угодить всем и каждому. Но Лоран отказался. Он хотел продемонстрировать им казнь во всей ее полноте: с криками, дымом, запахом, ужасами. В последний раз он властвовал над всей этой толпой: он заставит их, этих добрых людей, пройти весь путь до конца, пусть они тоже ощутят на устах вкус ада, который вызывает у них такое любопытство. Его смерть отравит их души. И когда дым начал подниматься и душить его, он еще видел эти лица, жадные, любопытные, встревоженные, измученные наслаждением и стыдом, и сердце его начало тихо плавиться, и, возможно, один момент он испытывал сожаление, прежде чем превратиться в мешок стенающей плоти и умереть.
Что касается Кристианы, как и обещано, все было сделано очень быстро. Ее бросили в костер совершенно не обезображенной. И многие потом утверждали, что видели, как ее душа голубкой покинула тело и вознеслась к небесам. Другие видели, как в языках пламени распускались розы. На том месте, где стоял ее дом, часто будут происходить чудеса, а пепел от ее костра, тайно собранный или проданный за золото, станет притиранием для маленьких детей, страдающих от лихорадки, средством их спасения. Кристиану будут долго оплакивать.
В деревне Варэ-ля-Шоссе Гийом, который никогда не разговаривал, все-таки сказал своей служанке (дурочке и немного сумасшедшей, которую он прибрал к рукам на развалинах ее дома):
— Ты легко отделалась, моя девочка.
Так она узнала, что Кристианы и Лорана больше нет. А были ли они когда-нибудь? Существовал ли дом с гиацинтами? А монастырь, а экстазы Мари? С того момента, как ее освободили — прогнали, бросили в эту деревню, провозгласив сумасшедшей, — у нее отняли личность, сделали ее невидимой, отметили болезнью любой ее жест, любое слово, и она теперь сомневалась во всем. Может быть, все это ей только приснилось? Может быть, это были нечистые, химерические сны юности? Все это: поездки в тележке, ночи на постоялых дворах, чудесные превращения отца — все туманное, смутное, что произошло в ее жизни. Может быть, все это было лишь долгим разглядыванием узоров ковра вечером перед сном, при дрожащем свете свечи, всего лишь видением, когда пришедший наконец сон оживляет вытканные на ковре фигуры, и они пересекают обрамляющий его бордюр из листьев… Мари де ля Круа была далеко, она исчезла, как героиня полузабытой легенды, Кристиана и Лоран умерли, отпечатавшись навсегда в нравоучительных историях, передаваемых из уст в уста, они остались в памяти, окруженные цветами из бумаги, языками пламени из красных чернил, но лишенные собственного облика. Она продолжала вести бессмысленную, ничем не прикрытую скотскую жизнь в доме, затерянном среди полей, этот дом, в силу своей незначительности, не был для нее ни убежищем, ни жилищем в определенном месте, в определенной стране, но всего лишь местом обитания, средоточием кошмара, еще более пошлого, чем жизнь.
Она разговаривала сама с собой. Она пыталась молиться: «Верните мне существование, верните мне душу, вы ведь здесь для этого, вы, бесчисленные святые, ангелы, нам об этом уши прожужжали, вы, святые девы, ведь вас же великое множество, есть среди вас те, кто излечивает болезни живота, те, кто посылает дождь, кто выдает замуж девиц, кто преграждает путь саранче…» Молилась она истово, зажмурив глаза, слепая к мгновенной нежности природы, нежности, мелькавшей иногда на миг в чертах старика. И когда она открывала глаза, кругом были бесконечные, безжалостные поля, и старик молчал. И тогда, перепахивая огород, она призвала дьявола.
— Ведь я же заключила договор!
Он ей был кое-что должен. Она снова стала его дразнить. Она пела ему обрывки молитв, она призывала на деревню бедствия, в которые почти не верила, она провоцировала, бросала вызов врагу, и понемногу ей стало казаться, что в ней что-то пробуждается, что она снова возвращается к жизни, что в ней что-то зарождается, как ребенок, который формируется в чреве настоящих женщин, полном воды, лениво шевелится в этой лимфе, глаза его закрыты, мыслей нет, однако он живет.
Осенью был плохой урожай. Было много дождей. На деревню навалилась лихорадка. Дети умирали, все были голодны, всем было холодно, все боялись войны. Зима приближалась неумолимо, тяжелыми солдатскими шагами. День становился все короче. Пятнадцатилетняя девочка утонула в яме с водой. Двое стариков умерли без покаяния — священник вернулся с полпути из-за непогоды. Рождество светилось как маленький светильник в конце тоннеля, до него оставалась целая вечность черного мороза. Снова пошли слухи о волках. И одна женщина вспомнила, что, когда Анна была маленькой, она всегда говорила:
— Я не боюсь волков.
И тогда снова заговорили об Анне.
Сумасшедшая, дурочка. Но с ума сошло само время: с повальными болезнями, которые приближались неумолимо, ночью, когда низкие дома были погружены в сон; взбесившееся время: с волками, с войнами, которые маячили вдалеке, за горизонтом, с непроснувшимися утром детьми (накануне они были немного бледны, отказывались от еды, и все, и — о, ужасное воспоминание — им давали подзатыльник, и они шли спать к сырой стене). Дожди не кончались. И снова заговорили об Анне. Сумасшедшая дурочка, ну и что? Кристиану сожгли напрасно, рассказывали, что на ее могиле происходят чудеса. И если что-то может мертвая, то почему же не может живая? А, может быть, бедствия, навалившиеся на деревню… О, они ничего не утверждали. В этой деревне вера была не особенно крепка. Кюре сожительствовал с двумя служанками, но был добрый. Сеньор отсутствовал. Их оставили в покое, они были предоставлены самим себе.
Одна женщина принесла Анне несколько яиц, пирог. Старик очень удивился. Очень давно он уже ничему не удивлялся. Холера отняла у него жену и сына, война — двух других сыновей, он привык жить в пустоте и одиночестве. И вот к нему приходят и говорят, что девочка, которую он взял в дом, которую он не называл даже по имени, оказалась кем-то, персоной. Родилось сомнение, недоверие. И вот она вновь перенесена на границу мечты; с ней затеяли игру. Женщина с пирогом прошептала: «Сделайте что-нибудь!» За этой просьбой стояла вся деревня; вся деревня, измученная нищетой и страхом, хотела поставить у себя драму, мистерию. Поскольку кюре не был в состоянии сыграть благочестивую пьесу, он был слишком ленив, чтобы организовать даже какую-нибудь процессию, какую-нибудь жертвенную церемонию или церемонию покаяния, которая бы ярко вспыхнула среди зимы, громко прозвучала среди тишины, нужны были свечи, музыка, изображения святых, но этого не было, то крестьяне обратились к зиме, ночи, молчанию, как к заброшенным божкам, они стали их призывать, правда, немного насмешливо, немного дрожа от страха, потому что мало ли что… Конечно, все это пустяки, но все может случиться, так как им необходим был праздник, церемония, что-то, что оживило бы пустую ночь ноября. С того дня, как женщины стали приносить Анне яйца и пироги, они сами стали меньше голодать. Канва была готова, а пьеса писалась в течение десятков лет, а точнее, в течение века, даже больше. (Ибо графство Намюр с 1500 по 1650 год должно было заплатить тяжелую дань колдовству.) Ловушка была расставлена, роль предложена, вполне законно, потому что все знали исход. Анну вдохновила властная воля толпы. Ведь с того дня, как она вернулась в Варэ-ля-Шоссе, никто от нее ничего не требовал. Она сделала всего шаг, всего один шаг по этой наклонной плоскости, это ведь было такое искушение — снова существовать: она приняла подарок. И с этого мгновенья она окончательно приговорена. На следующее же утро дождь в деревне прекратился. И деревня погрузилась в полный бред. Значит, Анна колдунья. И старик переменился к ней, теперь он ее видел и замечал. А ведь какой ужас: жить, никем не замеченной! Она снова обрела имя. Вся деревня не сводила с нее глаз. И когда тебя уже вытолкнули на подмостки, под десятки взглядов, полных внимания, угрожающего и жадного восхищения, ты снова живешь, пусть несколько мгновений, ты играешь с отчаянным надрывом. Ты говоришь, и любое слово до последней степени насыщает эту изголодавшуюся публику. И это засасывает тебя все глубже и глубже, это внимание — тяжелый камень на шее, который увлекает тебя в самую глубину водоворота, тебя равно обуревает тоска и радость, ты понимаешь, что погибла, и погибла навсегда. Она заговорила. Она стала произносить детские слова, она бормотала их, дрожа от страха, от желания верить в свою власть, она жестоко забавлялась, она продолжала быть ребенком и осталась ребенком до конца.