Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но все это было напрасно. Я должен был спуститься. Там внизу был живой человек. Живой человек, который двигался. А там, где может быть другой человек, там могу быть и я. Я быстро спустился на пять или шесть ступенек, но дальше двинуться не мог. В одну минуту я снова был наверху и жадно глотал свежий воздух.

Лестница была из железа, ступеньки тоже. Лестница имела перила только с одной стороны. Та сторона ее, с которой так легко было слететь в шахту, была не защищена, между тем как другая сторона, упиравшаяся в стену машинного отделения, была загорожена перилами.

Набрав в легкие свежего воздуха, я сделал третью попытку и попал на небольшую площадку. От этой площадки, которая была в полшага шириной, вела другая лестница, спускавшаяся еще глубже в шахту. Чтобы достигнуть этой лестницы, надо было сделать три шага. Но эти три шага я никак не мог пройти. Наравне с моим лицом была паровая лебедка, а в паровой трубке лебедки – тонкая и длинная щель. Через эту щель шипя вырывался кипящий пар, острый и режущий как бритва. Щель была расположена так, что, даже нагнувшись, нельзя было избежать этой режущей струи пара. Я попробовал выпрямиться, но тогда пар начал жечь мои руки и грудь. И я снова поднялся наверх, чтобы глотнуть воздуха.

Я сбился с правильного пути. Это было ясно. Пришлось опять идти в кухню, где Станислав все еще искал мыло.

– Я пойду с тобой, – сказал он с готовностью.

По дороге он сказал мне:

– Ты, как видно, еще ни разу не работал у котлов, не правда ли? Я понял это сразу. Паровой лебедке не говорят: «здравствуйте». Ее надо треснуть по башке, и кончено.

Я не был расположен рассказывать ему о том, как надо обращаться с вещами, у которых есть душа.

– Ты прав, Лавский, я никогда еще не стоял у котла, никогда даже не заглядывал в котельную. Был юнгой, палубным рабочим, стюардом, но никогда не нюхал черного хода. Там мне всегда было слишком душно. Скажи, не поможешь ли ты мне, если я крикну тебя на помощь? Только на первой вахте?

– Разумеется. Идем со мной. Я ведь понимаю тебя. Это твой первый корабль смерти. Я-то знаю эти гробы. Можешь мне поверить. Но порой приходится благодарить рай и ад, что тебе попалась такая «Иорикка». Не робей, брат. Если у тебя что будет не так, зови меня. Я вытащу тебя из этой грязи. Хотя мы все здесь и мертвецы, но не отчаивайся. Хуже не будет.

Но стало еще хуже. Можно плавать на корабле смерти. Можно быть мертвецом, мертвецом среди мертвых. Можно быть вычеркнутым из списка живых, можно быть сметенным с лица земли, и все же терпеть ужаснейшие муки, которых нельзя избежать, потому что перед тобой закрыты все пути к бегству.

XXIX

Станислав направился к шахте, которую я только что оставил, потому что мне показалось, что я сбился с пути. Он не задумываясь спустился по лестнице, и я последовал за ним. Когда мы были в конце первой лестницы и вошли на площадку, лежавшую под кипящей струей, я обратился к нему:

– Здесь мы не пройдем. Тут у нас слезет кожа до самых костей.

– Да уже слезет! Но что же поделаешь? Я завтра покажу тебе свои руки. Но мы должны здесь пройти, – сказал Станислав. – Никто нам не поможет. Другого пути к котлам нет. Инженеры не позволяют нам проходить через машинное отделение. Мы слишком грязны, и кроме того, это было бы нарушением устава.

Продолжая говорить, он вскинул обе руки к лицу, чтобы защитить свои глаза, уши и шею. Сжался, завертелся, скользнул, как угорь, меж раскаленных паровых труб с давно уже прогнившими предохранителями и огненной стеной котла. «Я никогда не смогу этого сделать», – подумал я. Но я узнал теперь, что все котельное отделение спускается сюда таким же образом, и я сразу же понял, почему на «Иорикке» дают так много несъедобных вещей, которых не в состоянии проглотить ни один человек и которые выбрасываются за борт. Последнее обстоятельство тщательно скрывали от повара, иначе он поднял бы невероятный скандал, потому что все, что желудок отказывался принимать, подлежало возвращению в кухню и переработке в фрикадели, гуляш и в подобные деликатесы.

– Ну что, видел, брат, как это делается? Не раздумывай долго. Если ты станешь размышлять, разглядывать да соображать, как бы не угодить под кипяток да не свалиться в шахту, то у тебя ничего не выйдет. Руки к голове – вот так, – и потом змеей. Когда-нибудь это сможет тебе пригодиться; например, если ты нечаянно залезешь в чужой карман и тебе на окна повесят железные занавески. Мне уже случалось бывать в таком переплете. Всякое упражнение может пригодиться, ведь ничего нельзя знать заранее. Держись!.. Раз!.. – И я прошел. Я чувствовал, как обожгло мне руки, но, вероятно, это было мое воображение.

У другого края площадки начиналась длинная железная лестница, которая вела на самое дно преисподней. Эта вторая лестница была так горяча, что носовой платок, которым я завернул руку, оказался совершенно бесполезен. Мне пришлось держаться согнутыми локтями за перила, чтобы не упасть вниз. Чем глубже я спускался, тем гуще, горячее, жирнее, угарнее, нестерпимее становился воздух. Неужели это был ад, в который я попал после своей смерти? Но в аду живут черти, здесь же они не могли бы жить. Это было немыслимо.

И все же здесь стоял человек, нагой, покрытый испариной, кочегар нашей вахты. Люди тоже не могли здесь жить. Но они должны были. Они были мертвецы, вычеркнутые из жизни. Безродные. Беспаспортные. Бездомные. Они должны были, хотя бы и не могли. Черти не могли бы здесь жить потому, что им все же предоставлен какой-то остаток культуры, так говорит, по крайней мере, Гете. Но люди должны были не только жить здесь, но и работать, работать так нечеловечески тяжело, что забывали все. Забыв давно о самих себе, они забывали под конец даже о том, что работать здесь невозможно.

Часто, когда я был еще жив и среди живых, мне казалось непонятным, как возможно рабство, как возможна военная служба, как это люди, здоровые, разумные люди, безропотно позволяют гнать себя на пушки и на картечь и не предпочитают самоубийство рабству, военной службе, каторге и кнуту. С тех пор как я среди мертвых, с тех пор как сам я только мертвец, с тех пор как я плаваю на корабле смерти, эта тайна открылась мне, открылась, как и всякая тайна, лишь после смерти. Никогда падение не может быть так низко, чтобы исключить возможность более глубокого падения. Ни одно страдание не может быть так сильно, чтобы исключить возможность более сильного страдания. Вот тот человеческий закон, благодаря которому дух, поднимающий человека над животным, ставит его в некотором отношении много ниже животного. Я гонял караваны верблюдов, ослов и мулов. Я видел дюжины животных, которые ложились, если были перегружены хотя бы на килограмм, или считали, что с ними обращаются недостаточно хорошо, и безмолвно позволили бы скорей засечь себя до смерти, – и это я видел, – чем встать, понести на себе непосильный груз или выносить дальше дурное обращение. Я видел ослов, которых жестоко истязали их хозяева; эти ослы переставали принимать пищу и умирали. Даже маис не мог поколебать их решение. Но человек? Царь творения? Он любит быть рабом, он гордится быть солдатом и умереть под картечью, он торжествует, когда его бьют и пытают. Почему? Потому, что он может думать. Потому, что он выдумывает себе надежду. Потому, что надеется на лучшее. Это его проклятье, а не благословение. Жалость к рабам? Жалость к солдатам и к инвалидам? Ненависть к тиранам? Нет! Нет! Нет!

Если бы я прыгнул за борт, мне не пришлось бы прозябать сейчас в этом аду, какого не вынесли бы даже и черти. Но я не прыгнул и не имею права жаловаться или осуждать других. Дай бедняку умереть с голоду, если уважаешь в нем человека. Я не в праве жаловаться на свою печальную судьбу. Почему я не прыгнул? Почему я не прыгаю теперь? Почему я позволяю истязать и пытать себя? Потому, что я надеюсь вернуться к жизни. Потому, что я надеюсь снова увидеть Новый Орлеан. Потому, что я надеюсь и лучше переплыву самый ад, чем брошу в него мою горячо лелеемую единственную надежду.

33
{"b":"27846","o":1}