Все вперед и вперед. Велосипед летит все быстрее по длинной прямой, спускающейся вниз под крутым углом. Шуршат шины. Воздух вздувает пижаму Мануэля и леденит ему грудь. Мануэль смеется. Что ему бронхит и даже воспаление легких? Мануэль смеется. Он, представьте себе, один из тех редких людей, которые знают заранее день своей смерти. Мануэль смеется. Он не прижал динамо к ободу колеса и едет с незажженной фарой, так что его могут забрать и за нарушение правил. Мануэль смеется. Про волка речь, а волк навстречь. Какую-то долю секунды на перекрестке, где горит оранжевый сигнал светофора — янтарный, как говорит добропорядочная скандинавка Сельма, — он видит «джип», удаляющийся в одну из боковых улиц. Доберись он до этого перекрестка минутой раньше, сидеть бы ему уже сейчас в этом «джипе». Мануэль, конечно, не едет в какое-то определенное место, но все же хорошо бы, если б велосипед на скорости проскочил через широкую эспланаду, ведущую к площади Свободы. Той самой площади, где он познакомился с Марией. Той самой площади, где она сидела напротив статуи на скамейке. Той самой, где Мануэль в ожидании развития событий, лежа на той самой скамейке, с удовольствием воздал бы и Свободе и Марии почести, которых обе они заслуживают. Когда ты уже не можешь предложить ничего лучшего, символы перестают быть простой приманкой для дурачков.
Резкий свисток врезается в ночь, чья пустынность подчеркнута разгулом неона. И — выстрел. Единственный. Где-то в трех-четырех кварталах отсюда подстрелили запоздалого прохожего. Или, может быть, промахнулись. Выехав на ровное место, велосипед сбавляет скорость. Теперь уже труднее сохранять естественное при движении равновесие. Внимание! Справа — дворец Сената. Во что бы то ни стало ехать прямо. Не съезжать с прямой. Глубоко дышать; скоро он сможет уже избавиться от этих упражнений, но пока еще они необходимы, чтобы обеспечить себя кислородом для последнего рывка.
Еще сто метров. Еще пятьдесят. Свободно катящееся колесо дребезжит все меньше. Надо бы помочь машине в конце пути, но тот, кто оседлал ее, сам с трудом переводит дух, а боль в босой ноге, в которую впиваются ребристые педали, ускоряет падение, сопровождаемое грохотом железа и потоком ругательств. Велосипед можно бросить. Даже не пытаясь подняться, Мануэль ползет к гигантской фигуре, которая, как и он, плевать хотела на осадное положение. Ведь говорил же он себе, что, если понадобится, он на коленях доползет к своей цели.
XXII
Поднялся ветер — не тот полнокровный мощный бриз, что прошит сосновыми иголками, которые он несет из парка, а судорожный шквал, наскакивающий порывами, закручивающийся штопором, хлопающий ставнями и незатворенной дверью.
Мария проснулась и, увидев раскрытую пустую постель, тут же все поняла; изумление, гнев, восхищение сменялись в ее душе. Герой, негодяй, да как он посмел отстранить ее, как посмел сократить и без того ничтожное время, которое им оставалось вместе прожить. Преклонение перед его мужеством отступало при мысли о безумии его поступка, чувство обиды сменялось жаждой самопожертвования. Ее словно парализовало: она была не в силах шевельнуться.
— Оливье, Оливье, — стонала она. И еще тише, для одной себя добавила: — Если он спасает не свою, а мою жизнь, то она все равно принадлежит ему!
В соседней комнате пружина матраса пропела свое обычное до-диез. Появился заспанный Оливье, прикрывая ладонью зевоту.
— Вы хотите сказать, что он…
— Я соглашалась с ним, что нужно бежать, — прошептала Мария, — но не так.
Оливье стоял неподвижно, свесив руки.
— Он хотел уберечь вас, — наконец пробормотал он.
— Вот этого-то я и не могу ему простить.
Неблагодарная, смятенная, подозревая, что Оливье не случайно застрял сейчас в дверях, Мария торопливо совала ноги в туфли. Когда рискуешь сам, вправе ли ты оберегать другого против его воли? Кто знает, где начинается самопожертвование? У любви нет реликвий. Разве природа пыталась когда-либо спасти даже самые удачные свои творения? Разве может вновь стать бутоном тот розовый цветок, что распустился на окне мадам Галло, — детище обыкновенного круглого кактуса с двенадцатью гранями, — тот царственный цветок, что вытягивает свой причудливый сборчатый ароматный рожок ради одного лишь дня славы? И разве превращается снова в гусеницу бабочка, сверкающая всеми цветами радуги?
— Не мог он далеко уйти. Наверное, мы найдем его в саду, — сказал Оливье.
Вот этого и не надо было говорить. Мария распахнула окно и прыгнула. И сразу заметила белевшее в темноте пятно — платок Мануэля, который выпал из его кармана около входа в гараж. Она бросилась туда. Возле машины, которая дремала на своих воздушных подушках, вдыхая запах смазочного масла, стоял только один велосипед — велосипед Сельмы. Когда Оливье, надев шлепанцы, чтобы не бежать по земле босиком, появился на пороге, Мария уже выводила велосипед за калитку.
— Вернитесь, это же безумие! — закричал он. — Вам не удастся его найти. А если и удастся, вы не сможете вернуться назад.
Мария обернулась, махнула ему рукой и ничего не ответила. Она легко подскочила, взметнув юбкой, встала на педали и бешено закрутила ими, рискуя вывихнуть щиколотки. Оливье выбежал на улицу, но Мария была уже далеко. Она опустилась на седло и мчалась под уклон, отдаваясь увлекавшей ее вниз силе; разметанные на ветру волосы летели за ней.
XXIII
Прекрасен разговор человека со статуей. По правде говоря, у статуи то преимущество, что она — из бронзы; она с большим достоинством стоит на своем цоколе, откуда генерал-президент не станет ее свергать: ему слишком необходимо алиби. Площадь Свободы — хотя свобода уничтожена; проспект Независимости — хотя страна всегда зависела от иноземцев; проспект Конституции — хотя конституцию десять раз меняли, а последнюю просто упразднили, так ничем и не заменив… Они не меняют названий! Ценность слов в том и состоит, что ими чуть ли не всюду прикрывают попрание самой их сути. Обессиленный, страшного вида человек в новом приступе рвоты оскверняет величественную площадь — а быть может, именно он и станет наиболее подходящим для нее украшением?
— Эти господа заставляют себя ждать! — вырывается у него.
Но статуя не поддерживает диалога. Вместо нее Мануэлю отвечает хриплое, злобное, тягучее мяуканье. Мануэль окружен котами, которые носятся, вертятся вокруг него, фыркают, преследуют друг друга, возбужденные собственным запахом, блестя фосфоресцирующими глазами. Пробежала собака — ее тоже не волнует встреча с патрулем; нет дела до патруля и вечно стоящим на страже вокруг площади деревьям и вечно непоседливым птицам, залетевшим сюда на одну ночь; они неслышно сидят на ветвях и лишь изредка обнаруживают свое присутствие, роняя помет, который превращается на асфальте в белые звездочки.
Но вот птицы встрепенулись — захлопали крыльями в гуще листвы, взмыли в воздух. Их не меньше сотни, не меньше тысячи, они кричат, трепещут, кружат, их силуэты расплываются в сиреневатом свете фонарей с тремя матовыми шарами. По проспекту Конституции катится издалека, нарастая с каждой секундой, рокот моторов; вот уже все вокруг наполняется грохотом, треском выхлопов, глуховатым постукиванием.
— И все это ради меня! — говорит Мануэль, приподнимая голову и усиленно моргая, чтобы лучше видеть.
Но нет, стремительно летящая колонна лишь пересекает площадь. И Мануэль, который помнит, как в самых разных странах размещались заказы на оружие, различает танки: два «М-60», английский «чифтейн» с длинным стволом, «леопард» из ФРГ, бронетранспортеры, амфибии, самоходные пушки. Может быть, эти чудовища в стальных панцирях возвращаются из карательной вылазки в провинцию? Или направляются туда? А может быть, новый генерал летит на рассвете брать приступом дворец, где мирно храпит его предшественник? Сила не знает отдыха, господин генерал!
Как выразился один шутник, со штыком можно сделать все, что угодно, — на него нельзя только сесть.