Эрве Базен
И огонь пожирает огонь
Кровь, Креон, придает густоту пурпуру. Идет ли речь о мужчине или женщине, идет ли речь о моих подданных, — если они хотят быть счастливыми мне во вред, горе их счастью!
Менандр
Страсть быстролетна. Если иная для нас и бессмертна, значит, некая драма, смеясь, ее прервала и увековечила в рамках эпохи.
Нимье
…и огонь пожирает огонь.
Шекспир, «Ромео и Джульетта»
I
Ну разве сейчас подходящий момент? Вокруг бушуют бои, а Мария молится. Она, пожалуй, сейчас единственная из всех в церкви, кто целиком поглощен службой. Мануэль и сам не мог бы сказать, трогает это его или раздражает. Когда девушка молится за тебя в твое отсутствие, значит, она думает о тебе, и это не может не трогать. Но когда она молится за тебя, стоя рядом, что тут можно сказать? Если и так все ясно, нужно ли тешить себя иллюзиями? Для Мануэля в этом есть что-то непостижимое, озадачивающее — словно на его место встал кто-то другой, на чью долю выпало «перекинуть мостик» (по выражению Марии) между двумя существами, которых, казалось бы, в эту минуту ничто не разъединяет. Недаром в нем тотчас возродилось ощущение духовной пропасти — даже не пропасти, а враждебности, — которую, к сожалению, ему не всегда удавалось преодолеть; еще совсем недавно он ни за что бы не поверил, что это чувство может сосуществовать со страстью, более того — обострять ее. На языке так и вертится старый как мир довод: «Да полноте, Мария! Если бы бог существовал, в мире царила бы справедливость, каждому воздавалось бы по заслугам и бог отвергал бы все молитвы, все способы давления как не соответствующие идеальному порядку в мире…» А для философствования разве сейчас подходящий момент? Как поразительно хороша Мария в этом зеленом платье, с этими ее удивительными волосами цвета меди, рассыпанными по плечам! Право же, нельзя на нее сердиться за то, что она воспользовалась случаем и представила своей родне человека, с которым, быть может, последует примеру своей сводной сестры.
Разве можно сердиться на нее за это публичное признание их отношений — ей ведь с таким трудом удалось преодолеть собственную сдержанность, да и сдержанность своего спутника, — за то мужество, которое понадобилось ей, чтобы заставить кое-кого примириться с его присутствием, за ту радость, какой она вся лучится, совершенно не думая о последствиях. Мануэль понимает, почему у него на сердце кошки скребут: он злится прежде всего на себя самого. Он переминается с ноги на ногу, внутренне обвиняя себя в бездействии, в том, что бросил все, устремившись навстречу личному счастью. Невозможно понять, близко или далеко трещат выстрелы. Просто невозможно, находясь в церкви, где бьется о стены эхо, догадаться, по чему и по кому стреляют или хотя бы где идет бой.
Порой кажется, что стреляют в центре города, порой — что много западнее, в стороне предместий. Неясно даже, между кем и кем произошло столкновение. Вся ли армия брошена против народа, чтобы поставить его на колени? Или мятежные полки бьются с частями, верными правительству? В ответ на одиночные выстрелы раздаются длинные пулеметные или автоматные очереди, потом все тонет в тяжелом, глухом гуле; самолеты прорезают этот гул оглушительным грохотом, в котором полностью тонет голос священника; он умолкает, потом снова возобновляет свое бормотанье. Приземистый, кругленький, нервно сжимая руки, он вертит головой — направо, налево, точно боится, что двери в церкви рухнут под напором извне; он промокает влажный от пота лоб и, торопясь покончить с обрядом, произносит:
— В заключение, дети мои, я желаю вам и вашим семьям жить в мире и согласии, которого — увы! — в эти тягостные часы так недостает нашему многострадальному отечеству…
Оглушительный взрыв обрывает его на полуслове, он вздрагивает, багрово-красное лицо мгновенно белеет, лишь на скулах остается по фиолетовому пятну. Где-то совсем рядом разорвалась бомба или взлетел на воздух дом. Со звоном посыпались стекла, и центральная люстра закачалась на тросе, позвякивая подвесками. Все оборачиваются: Лила, кузина невесты, вскрикнула и, вся дрожа, вцепилась в подставку для молитвенника; но вот, смертельно бледная, стыдясь обмоченной юбки, она уже спешит по центральному проходу, оборачивается, торопливо приседает перед алтарем и на цыпочках покидает церковь.
— Им бы следовало отложить церемонию, — шепчет Мануэль, пользуясь мгновеньем затишья.
Мария вздрагивает и, вернувшись с небес на землю, кладет ладонь на руку Мануэля, который машинально тоже ухватился за подставку для молитвенника.
— Невозможно, — шепчет она. — Половина родственников приехала из провинции.
«Если б только я знал сегодня утром», — говорит самому себе Мануэль.
Если б только он знал, если бы не лег в полночь, если бы не проснулся так поздно, если бы заранее не освободил себе этот день, если бы не жил один, если бы послушал радио, он не пришел бы сюда и не находился бы сейчас в церкви — впервые с тех пор, как он вышел из сиротского приюта, — и не торчал бы как чучело на этой дурацкой свадьбе, в то время как там, за стенами, неожиданно развязалась игра, в которой решается его участь. Здесь же вокруг него лишь удрученные лица да кривые усмешки. Всех этих Гарсиа и Пачеко — от силы человек десять из них Мануэль знает по имени — он тысячами видел на митингах, где они, пылая праведным гневом, выступали «за» или «против» него. То, что происходит сейчас за этими стенами, происходит и внутри, между двумя кланами, которые вот-вот сольются; Мануэль прекрасно все видит: те, кто еще вчера находил его вполне представительным, а сегодня уже считает скомпрометированным, стараются не смотреть на него, другие же испепеляют его огнем своих взглядов.
Тем временем падре приступает к чтению первого текста, который жених и невеста выбрали, чтобы их бракосочетание заиграло своими, особыми красками, — это отрывок из «Песни песней», падре барабанит его recto tono,[1] будто коммюнике:
— «Приди, возлюбленный мой! И вот идет он, и расступаются перед ним кручи, холмы…»
Наступившее снова затишье, весьма относительное, позволяет падре, хотя никто его и не слушает, добраться до конца. Из сотни родственников и друзей, которым были разосланы приглашения, отсутствует больше половины, а те, кто пришел, расселись по всей церкви отнюдь не случайно возникшими группками. Разумеется, и справа и слева от прохода сидят все те же чиновники, все те же ремесленники. Но если одни просто чуть приоделись ради праздника, другие щеголяют своей элегантностью, всем своим видом пытаясь показать, что они, мол, не лыком шиты. Но самое забавное, конечно, наблюдать, как они слушают, стараясь ничего не упустить. С одной стороны, каждый делает вид, будто поглощен службой, а на самом деле, как и сосед, напряженно ловит новости, которые шепотом передают по рядам те, кто прихватил с собой транзисторы. Шнурок, спускающийся с шеи дядюшки Хосе, можно было бы принять, пожалуй, за часть слухового аппарата, если бы губы дядюшки не шептали что-то на ухо Елене, которая то прижимается к нему, то откидывается к тетушке Беатрисе, и та, получив информацию, в свою очередь повторяет те же телодвижения. А вот Артуро, владелец грузовика, и не думает прятать приемник — держит его на животе, крепко прижав к себе локтем; физиономия у него так и сияет, он без конца крутит ручку, подправляя волну, и со счастливо-наглой ухмылкой делает победоносные жесты рукой.
— «И был брак в Кане Галилейской, и матерь Иисуса была там. Был также зван Иисус и ученики Его на брак», — слышится монотонный голос падре, который читает теперь Евангелие от Иоанна, держа Библию в трясущихся руках.
— Благонамеренные граждане, ликуйте! Прочие же пусть знают: за каждого павшего солдата мы расстреляем пятерых! — возвещает транзистор Артуро, который, перепутав, куда надо крутить ручку, неожиданно для себя прибавил звук.