— Выходи! Подобру-поздорову!
В избе молчали, ждали. Маня не выдержала, бухнулась перед образами.
— Не выйдешь подобру, силой вытянем!.. — Показывая, что это не пустая угроза, на дворе о чем-то посоветовались, затопали. Судя по шагам, один пошел, другой остался под окнами.
Пронзительно застонали ворота в хлеву. Василь обеспокоенно дернулся, схватил под лавкой топор — скотину перережет, гад, если не отогнать, — но на пороге стояла Ганна. Взяла за руку так, что почувствовал, не пустит, знал, боится его опрометчивости. Одумался, остановился.
Шаги на дворе снова приблизились, стихли, потом на стекле вдруг вскинулся, заколебался непонятный отблеск огня. Никто не сообразил еще, что это значит, когда по стеклу раздался сильный удар и осколки посыпались на подоконник, лавку, пол. Почти сразу же за ними в темноту избы влетел искристый ком огня. В хате сразу стало светло. Освещенный багряно-красным огнем, Василь бросился на комок, старался быстрее затоптать его, не дать разойтись, осветить хату тем, кто подстерегал за окном, и в ту же минуту Ганна увидела в проеме окна голову Евхима, его косматую шапку, кончик дула.
— Василь!!
Похолодевшая от страха за него, стремясь только к одному — уберечь, предупредить, спасти, — бросилась к Василю, загородила собою, хотела крикнуть, чтоб спрятался, и не смогла, не успела: что-то с громом и огнем ударило, обожгло. Не понимая, не думая, что случилось — все, что было, представлялось ей, виделось теперь, как в бреду, — она ойкнула, покачнулась и, ослабевшая, стала медленно оседать на пол. Еще перед тем как упала, в хате снова стало темно — затоптанное сено погасло.
Уже в темноте громыхнул другой выстрел, третий. И сразу фигуры за окном исчезли, притаились, возможно, прислушивались. Заливался в плаче перепуганный, внезапно разбуженный ребенок, но никто его не успокаивал. Через выбитые стекла густо врывался морозный холод, студил хату. Василь, осторожно оглянувшись на окно, склонился над Ганной, она лежала неподвижно, как неживая…
— Пошли! Готов уже! — послышалось за окном. — Не промахнулся!
Евхим ответил не сразу.
— Подлезла, курва! Сама нарвалась!
Он, чувствовалось, злился, не хотел уходить. Оглядываясь и следя за ним, Василь услышал тихий, сдержанный стиснутыми зубами Ганнин стон. Значит, жива… Не насмерть… Но что делать?.. Цацура за окном снова нетерпеливо звал Евхима.
Тот подождал минуту, еще раз выругался и, хрустя снегом, пошел со двора. Они подались улицей к лесу.
— Боже мой… — наконец вымолвила, дрожа, Маня.
— Тихо ты! Ганна помирает!
Осторожно подняв Ганну, Василь положил ее на лавку около стола. Подсунув под голову ей подушку, спросил, куда ранило, но она словно и не слышала вопроса, не шевельнула губами. Он чиркнул спичкой, чтоб самому посмотреть, где та рана, но спичка от ветра из разбитого окна сразу погасла.
— Окно заткни! — приказал Мане и, не ожидая, когда сделает, стал сам закупоривать тряпьем дырку.
Еще до того, как жена по его приказанию зажгла лучину, впотьмах нащупал — левое плечо Ганны было мокрое от крови. Не думал никогда, что так пригодится то, чему обучали на военных занятиях — как помочь раненому солдату, — дрожащими руками, преодолевая неловкость, стал расстегивать Ганнину жакетку, порвал сверху сорочку. Рана кровоточила на белом-пребелом плече под самой ключицей.
Крикнул Мане, чтоб дала чистый рушник, как мог, вспоминая полузабытые наставления, перетянул вену, приостановил кровь. «Уйдет кровь все равно… В больницу бы, к доктору… Но пока до этого доктора!..»
— Бабку Андреиху надо!
Маня колебалась, боялась еще выходить: а может, те только и ждут. Он взглянул на нее, не сказал ничего, вдруг, как стоял, без шапки, без одежки, выскочил на крыльцо. Маня хотела вернуть, крикнула, но он и не оглянулся.
В поле за селом дорога разветвлялась на две. Одна из них, более широкая, укатанная, вела к лесу или, вернее сказать, к лесам, что тянулись отсюда на многие версты, а другая, полузасыпанная снегом, круто сворачивала в сторону. Почти все, кто ехал из села, обычно брели напрямик, ездили и по дрова, и за сеном в Моклищи и в другие деревни за лесами, за болотами, в царство чащобы и топей. Но Евхим и Цацура круто сошли на боковую дорожку.
Они сошли сюда не случайно, Евхим предвидел это, еще когда сидели в Ганниной хате. Он был уверен, что весть о его приходе в село не пройдет так, и остерегался погони, которая, скорее всего, направится сюда, нарочно и подался к лесу, для людских глаз. Свернув же на стежку, они сбивали со следа.
Шли по этой дорожке Евхим и Цацура недолго, пока через заросли кустарника не добрались до другой дороги, которая тянулась в сторону Припяти, туда, куда им теперь и надо было. Дорога эта шла как раз в противоположном направлении, как бы обходила село.
Двигались Евхим и Цацура быстро, время от времени бодро труся рысцой. Хмель после самогонки, что бродил в их головах, на морозе быстро выветрился, а с ним выветрилась и слепая от бешенства смелость. Евхим уже не выхвалялся, не пытался демонстрировать хладнокровие, не медлил, ступал быстро и широко, так что перепуганному Цацуре приходилось из кожи вон лезть, чтоб не отстать. Рысцой, поспешно они перешли кустарник и лес между Куренями и Глинищами, возле кладбища пересекли гать, выбрались на морозное пустое поле. Тут шли осторожней — недалеко был шлях, людная, хорошо знакомая милиции дорога. Когда сунулись туда, внимательно всматривались в строй старых, еще екатерининских берез, что шел вдоль обеих сторон шляха, ловили подозрительные звуки. Евхим держал руку на обрезе.
На шляхе было тихо. Тишина эта не обманывала, перебрались без каких-либо происшествий. И все же, минуя его, то и дело недоверчиво оглядывались, пока не отошли на достаточное расстояние. Обойдя еще одно село, что перерезало дорогу за шляхом, они наконец с облегчением вышли в безопасное место, где аж до самой Припяти дорога шла меж кустарников, болот, дикого леса. Здесь уже поспокойней было, не так подгоняли себя.
Рассвет застал их далеко среди этих, казалось, безлюдных просторов. С наступлением его мороз заметно ослабел, неслышно падал мягкий, пушистый снег, наполнял округу еще большей тишиной. И дорога, и низкое небо, и земля, вся территория которой сузилась до полусотни шагов, были неопределенного серо-белого цвета. От этой тишины, от бессонной ночи, от длиннющей пройденной дороги неодолимо овладевала дремотная усталость; тянулись, заплетаясь ногами, засыпали на ходу, и, когда заметили в прогалине между кустов заснеженный стог, не рассуждая долго, свернули к нему. От этого стога в мерцающей серости виднелись очертания еще двух стожков, они, пересиливая усталость, добрались до одного из них, разгребли норы и укрылись с головой.
Вылезли лишь под вечер, окрепшие, в клочьях сена. Снег трусил, как и утром, затишья не было, беспокойными порывами шастал широкий, вольный ветер. Под ногами снег оседал, как бы кряхтя, не с морозным ядреным скрипом.
«Оттепель… Весна подступает», — подумали одновременно, отряхивая и обирая ошметки сена, подумали молча, говорить не хотелось. Молча вышли и на дорогу, которая тоже изменилась, потемнела, сделалась скользкой, идти стало тяжелей. Через несколько верст спустились из леса в низину, перерезанную широкими полузаметными ручейками, обветренными взгорками с купами лозняка, не сразу догадались, что это уже Припять, пойма. Река вынырнула после бесчисленных лощин и кустарников незаметно, привычной снежной полосой, почти ничем не отличаясь от таких же скованных льдом рукавов. Она была только шире и прямей, вдоль ее, вдоль берега наперерез двум пешеходам бежала гладкая санная дорога.
На Припяти ветер был сильнее, казался более мощным, просторным.
Выбравшись на подъем другого, высокого берега, Евхим почувствовал, будто перебрался через границу, за которой начинается иная, полная неопределенных еще надежд и загадок жизнь, черта, за которой позади, может, навсегда осталось минувшее со всеми его призрачными радостями и злыми неудачами. Не впервые, но теперь, отделенный перейденной границей, особенно четко, взволнованно вспомнил надежды прошлой ночи, и совесть, которая все время не давала покоя, кольнула остро: что же с Дятликом? Кокнул или нет?!