— Что же вы сразу не сказали об этом? — улыбаясь, проговорил он. — Я бы не утруждал вас разговором. Мы никогда не поймем друг друга.
«Вы ошиблись, епископ! — хотел крикнуть Смайли. — Мы отлично понимаем друг друга. Ведь это я, Боб Смайли, а не голландец Ван-Хирн. Неужели вы меня не слышите?»
И епископ услышал. А может быть, он просто вспомнил о Смайли неожиданно и без повода, потому что трудно было заподозрить в профессиональном карателе симпатичного работягу-американца.
— Вам знаком некий Смайли? — спросил Джонсон.
— Нет, — пожал плечами Ван-Хирн.
— Я так и думал. Вы, кажется, сказали — пора окончить спектакль? Вы правы: пора. Но самое любопытное, что это действительно спектакль, в котором режиссер позаботился только о моем участии, — загадочно произнес Джонсон и добавил совсем уже непонятное для Ван-Хирна: — Мне даже казалось, что я знаю название пьесы: «Третья смерть епископа Джонсона».
По тому, с каким удивлением посмотрели на Джонсона до сих пор не сказавшие ни слова французы, Смайли догадался, что и они ничего не поняли в последних словах епископа. Значит, не Рослов и Шпагин. Жаль.
— А кто это епископ Джонсон? — вдруг спросил Ван-Хирн.
— Он перед вами, — сказал епископ и повторил задумчиво: — Третья смерть… так мне казалось. Теперь не кажется.
— Не кажется? — криво усмехнулся голландец. — Протрите глаза, ваше преосвященство. — И он выхватил из потаенного внутреннего кармана миниатюрный револьвер, почти игрушку, не замеченную повстанцами, так и не освоившими искусство молниеносного полицейского обыска.
Но стрелял он громко и точно. Епископ пошатнулся и, наверное, упал бы, если б его не поддержали.
— Селеста все-таки верен себе, — прошептал он.
И вдруг Смайли, с ужасом наблюдавший за этой сценой, почувствовал себя свободным. Личность его смяла личность Ван-Хирна, освободив от опеки Селесты, от участи беспомощного и бессильного зрителя. Он вырвался из цепких рук конвоиров и закричал исступленно, почти не сознавая, что кричит:
— Остановитесь! Я не Ван-Хирн!
Добежать до крыльца он не успел. В спину ему хлестнула автоматная очередь, за ней другая. Третью он не услышал. А обезумевшие повстанцы все стреляли и стреляли в распростертое на земле тело капитана Ван-Хирна, который умер на несколько секунд раньше Роберта Смайли.
Глава 17
ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ
Снова опустился занавес. Снова актеры сошли со сцены в действительность, в современность, в жизнь не призрачную и не выдуманную, когда можно было бы, не играючи, привычно закурить, махнуть гребенкой по волосам, потянуться на солнцепеке.
— Кажется, это конец.
— А кто его знает?
— Признаться, надоело.
— Что?
— Все. И миражи, и превращения. Даже шутки. Оказывается, умеет шутить, стервец.
— Хороши шуточки! Вроде ковбойских из вестерна. То стреляют над ухом, то в затылок. И жара адовая.
— Здесь тоже.
— Хлебни пивка. Оно в ящике под Андреем.
— Вечер скоро. Пожалуй, домой пора.
— А что? Катер внизу дожидается. Пошли. Вдруг еще на полюс закинет?
— Не закинет, — сказал Рослов, потягиваясь. — Кажется, действительно конец представлению. И режиссер отбыл.
— Он же и драматург.
Смайли высосал всю жестянку с пивом и швырнул банку на белый скат рифа.
— Не сори.
— Все одно волной смоет. — Он, как и Рослов, потянулся с удовольствием. — Двое суток отсыпаться буду. От приключений и войн. Хорошо все-таки, мальчики, дома, а не в Африке.
— «В Африке гориллы, — сказал Рослов по-русски, — злые крокодилы будут вас кусать, бить и обижать… Не ходите, дети, в Африку гулять».
— Стихи? — зевнул Смайли. — Переведешь или не стоит?
— Пожалуй, не стоит. Ты кем был в этом спектакле?
— А ты не видел?
— Тебя? Нет.
— Я же Ван-Хирном был. Ландскнехтом бывшего катангского владыки Моиза Чомбе. Суперменом из «великолепной семерки». Почти Юлом Бриннером.
— Не клевещи, — сказал Шпагин. — Просто убийцей за бельгийские франки. Дрянцом. Слыхали, ваше преосвященство, оказывается, мы с вами Боба кокнули?
— После того, как он кокнул меня, — поморщился епископ. — Чертовски умирать надоело, джентльмены.
— Вас, епископ, кокнул не я, а Ван-Хирн. На этот раз я не мог ему помешать. Я сидел у него в черепной коробке и мысленно кусал губы. Бесись не бесись, полная беспомощность. Почему-то Селесте понадобились мои «подавленные эмоции».
— Это он сам сказал? — спросил Рослов.
— Сам. Два раза мы с ним поговорили, пока Ван-Хирн постреливал. Ну что стоило Селесте подавить эту пакостную личность? Никаких усилий. Один какой-нибудь импульс, волна или черт его знает, чем он орудует… Так нет — заупрямился. Только в последний момент сжалился — выпустил.
— Когда?
— Сразу же после выстрела в епископа, когда я уже ничего не мог исправить. Помните, как я закричал: «Остановитесь! Я не Ван-Хирн!»
— Значит, убили все-таки вас, а не голландца, — вздохнул епископ. Жаль. Только объясните мне, пожалуйста, чего добивался Селеста? Ну, у Смайли «подавленные эмоции». У меня трансформация мировоззрения. А что у вас?
Шпагин задумался.
— Боюсь, что не сумею вам ответить. Я был просто сотрудником подпольной газеты «Либерасьон».
— А я — ее редактором, — сказал Рослов. — Позвольте представиться: Гастон Минье, бывший фельетонист парижской «Суар», которого нелегкая занесла в Конго. Кстати, я ни разу не вспомнил о том, что есть на свете некий математик по имени Андрей Рослов.
— И я, — прибавил Шпагин, — ничего не знал ни о Шпагине, ни о Селесте. В лице епископа видел только повстанческого священника, которого война научила думать и жить. А зачем это понадобилось Селесте, даже представить не могу. Может быть, он извлек этих французов из своей космической памяти в связи с какой-нибудь весьма существенной для него информацией? Скажем, поведение иностранцев в Конго. Одни покупают таких, как Ван-Хирн, другие постреливают на эти деньги, третьи уходят к повстанцам. Но это лишь предположение, да и то сомнительное.
— Может быть, просчет? — в свою очередь предположил Смайли.
— Просчет Селесты — это катахреза, — не согласился Рослов. — Совмещение несовместимых понятий. Все, что Селеста делает, он делает рассчитанно. Как ЭВМ. И если он скрыл от нас наше перевоплощение, значит, преследовал какую-то цель.
— Он сказал, что хочет проверить мои реакции на поведение Ван-Хирна, вставил Смайли.
— Тогда все становится на свои места. Мы знали, что перед нами Ван-Хирн, и вели себя с ним как с карателем и убийцей. А Боб, узнав вас, епископ, мучился от бессилия помешать капитану. В этом эксперименте главным участником был Смайли, самый сильный и самый из нас решительный, а целью эксперимента была фиксация его эмоциональных реакций на ощущение физической беспомощности. Насколько я знаю, вопрос этот дебатируется в кругах западноевропейских и американских психологов, только их методы наивны и неточны, а результаты недостаточны и разбросанны. У Селесты же совершенны и методы и результаты. Много веков в копилке его знаний не хватало главного — человека. Скоро он будет знать его лучше, чем мы себя. Где и когда человек раскрывается наиболее полно? В нестандартных аварийных условиях. И Селеста ставит его в такие условия. Ему нужны мотивы, побуждающие человека к безрассудному героизму, — и вот некий журналист Грин лезет на стену под пули солдат генерала Уэрты. Ему интересно изучить приспособляемость человека к абсолютно незнакомым условиям — и мы с вами гуляем по улицам Монтгомери в штате Алабама в середине прошлого века, кстати говоря, ничуть не отягощенные ни сознанием, ни привычками, ни делами своих перцепиентов. Возможно, этот термин не очень подходит здесь, но другого я пока не нашел. Довольствуюсь телепатией: индуктор и перцепиент. Они присутствуют во всех опытах Селесты, и не важно, в какой степени один подавляет другого. Селесту интересует только «это» индуктора, его сознательное и подсознательное «я»: как ведет себя это «я»; как оно реагирует на заданную обстановку, будучи ограничено характером эксперимента; как оно, наконец, вольно или невольно меняет свое мировоззрение, открывая в себе черты, доселе не проявившиеся и не раскрытые. Это я о вас, епископ Джонсон.