Утром, простившись с Веррье, Мартин и я уже сидели в купе первого класса железной дороги Вудвилль-Город. Как не похоже было это путешествие на первую нашу поездку в Город пятьдесят лет назад. Тогда запряженный шестеркой битюгов автобус, облупленный и запыленный, не дилижанс, воспетый Андерсеном и Диккенсом, а именно земной автобус, без мотора, который выбросили из-за отсутствия бензина, с рваными, обтрепанными сиденьями, торчащими пружинами; пассажиры — несколько запоздавших с загородной прогулки туристов, одетых совсем как земные парни и девушки. Сейчас — роскошное купе железнодорожного вагона, пассажиры в цветных сюртуках и длинных бархатных и кружевных платьях, толстые свечи в медных подсвечниках, старомодные саквояжи и кофры, обед, принесенный вышколенным официантом из вагона-ресторана, и медленно плывущие пейзажи за окном — то лиственный лес, то газон на фермах, то коровы на лугах, то редкие трубы заводов, поближе к Городу. Так, должно быть, ездили в Южной Германии или Швейцарии в восьмидесятых годах прошлого века.
До самого вокзального перрона меня не оставляла тревожная мысль о встрече с Городом. Что живо, что умерло, что изменилось? Не изменилась каменная брусчатка у заставы и утрамбованная сухая глина в примыкающих переулочках. Сохранилась центральная, немощеная, с рыхлой землей дорожка посреди улицы — по ней, как и раньше, скакали верховые: курьеры, порученцы государственных и частных контор, конные полицейские и просто любители верховой езды. Остались и велорикши. Появились легкие ландо и фиакры, а проще говоря, двухместные и четырехместные кареты и коляски на литых и дутых шинах, как у московских лихачей в дореволюционные годы. Я увидел и конку — легкий, открытый со всех сторон вагон, запряженный четверкой лошадей, тащивших его довольно быстро по врезанным в камень рельсам. Начинался Город тогда — полстолетия назад — с ободранных автобусов, поставленных на сваи ушедшими на пенсию полицейскими, и «бидонвиллей» самодельных хижин из пустых бидонов, канистр и ящиков, а сейчас началом его стал вокзал. Выстроенный, вероятно, лет двадцать назад, ныне он постарел, облупился, но для меня он был неким новым явлением, преобразовавшим въезд в Город. Отсюда расходились длинные серые заборы, почерневшие от дыма и гари приземистые заводские корпуса и высокие каменные трубы, извергавшие в ясное прежде небо облака черной копоти.
Ехали мы в открытой коляске. Кучер в желтой крылатке время от времени взмахивал плетеным бичом, странно напоминающим удочку. Чем глубже проникали мы на территорию Города, едва уловимые изменения становились для меня все ярче и разительнее. На улицах стало как бы просторнее и тише: мне объяснили потом, что почти половина или по меньшей мере треть городского населения — в большинстве одинокие мужчины и жаждущая романтики молодежь покинула Город в поисках счастья на необжитых землях. Любопытные последствия этой миграции я узнал позже, пока же удивляло отсутствие привычной уличной толкотни, памятной мне по совместным нашим хождениям по здешним улицам пятьдесят лет назад. Удивляло обилие магазинов и всевозможных частных контор. Вовсю шла частная торговля и торговлишка, как в любом земном городе, куда еще не докатились чудеса супермаркетов и универсамов. Большие магазины и крохотные лавчонки, ларьки и киоски попадались буквально на каждом шагу. Девятнадцатый век, как и в Сильвервилле, соседствовал с двадцатым. В центре высились электрические фонари, и гирлянды лампочек украшали входы кинотеатров и кафешантанов — я употребляю именно это слово, потому что увидел его над застекленным входом в дом, по фасаду которого даже днем бежали электрические буквы. Судя по всему, и кинотеатры, и этот, видимо, самый модный в Городе кафешантан с мопассановским названием «Фоли-Бержер» имели достаточно средств для того, чтобы позволить себе электрическую рекламу. Что показывали в кинотеатрах немые или звуковые фильмы, — я еще не знал, только позже мне стало известно, что до звукового кино здешний прогресс еще не добрался и маленькие городские киношки обходились Глупышкиным и Верой Холодной на местный лад. По когда-то лесистым, а теперь наголо «обритым» горным склонам, продолжавшим Город, рассыпались в беспорядке улиц и переулков уже не самодельные бревенчатые хижины, а каменные хоромы богачей, окруженные садами. Город, несомненно, разбогател, подравнялся, и удивлявшая прежде в нем «склеенность» американского и французского провинциальных пейзажей стала как-то менее заметной, не бросающейся в глаза.
Отель «Омон» нас встретил бальзаковской старомодностью, характерной для него и пятьдесят лет назад. Те же тяжелые плюшевые портьеры, старинные канделябры, пузатая мебель, которую на Земле увидишь лишь на аукционах или в музеях. Только вместо фотографий Города и афиш, украшавших когда-то стены холла, теперь висели картины. Свечи в канделябрах были прежние восковые, но люстра уже светила электрическими лампами. Отель, видимо, был настолько преуспевающий, что мог тоже позволить себе и электрическое освещение, и телефон, правда, не в комнатах, а только у стойки похожего на директора банка портье.
Сейчас, после недельного бездействия, на которое я был обречен отсутствием Стила, неожиданно уехавшего в Ойлер для встречи с будущими своими избирателями и не успевшего даже познакомить меня с обязанностями советника канцелярии, я уже вжился в тихий отельный быт, привык к некрикливым темным краскам, бесшумной поступи слуг, к угрюмой неразговорчивости коридорных и чинной клубной обстановке бара. Отель наполовину пуст — говорят, из-за летних сенатских каникул, и я часами просиживаю за стойкой бара с единственным собеседником, шестидесятипятилетним барменом, помнившим и отель, и Город такими, какими видел их я пятьдесят лет назад по здешнему времени.
— Да, Город тогда был другим, — приходится кое-что присочинять мне, еще отец рассказывал. Впрочем, и с моих мальчишеских лет здесь многое изменилось.
— Вы долго здесь не были? — спрашивает бармен.
— Лет десять. Теперь мне уже тридцать. После колледжа ушел в леса. Далеко по северо-востоку бродил.
— Я читал о ваших приключениях в газете. Мистер Мартин писал, тот, что живет в тридцатом номере. Ваш спутник.
— Теперь мы разделились, — говорю я, так как мы условились с Мартином не поддерживать открыто дружеских отношений. — Ведь это не наша газета, Эд.
— Знаю. Но в ней есть что почитать. Вот вы за эти годы многое увидели и узнали.
— А Город увидел и не узнал.
— Народу поменьше. Пятьдесят лет назад до миллиона доходило, а сейчас тысяч семьсот, не больше. Я не считаю пригородов. Там новых заводов понастроили.
— Уходит, значит, народ?
— Молодежь. Вроде вас, когда вы в леса сбежали. И теперь бегут. С луком и стрелами, как и раньше. Не всякий может охотничью двухстволку купить. Да и просто так уходят. С ножом, с лопатой. Земли много — только ищи да налог плати. А уйдешь подальше, так и бесплатно просуществуешь. И существуют. Дичью торгуют, шкурками. А меха нынче в моде.
— Значит, нуждается Город в рабочих руках?
— Держится мастеровщинка. И в мастерских и на фабриках. Высокая оплата труда. Приходится раскошеливаться, если хочешь рабочих держать.
— А сколько платят? — спрашиваю я, вспоминая о своих пяти франках в день у Фляшона.
— В шахтах больше пятидесяти франков за смену. Только там человека, как лимон, выжимают. По десять часов в день при двухсменной работе. И на прокатном, и на чугунолитейном, и на машиностроительном — все то же. Только в мастерских малость полегче, зато и плата поменьше. Цеховые старосты регулируют.
— Так ведь и оттуда можно уйти.
— Пожилые и семейные не уходят. Где ни работай — проживешь, не жалуясь.
— А ты оптимист, Эд. Платят хорошо — еще не значит, что жить хорошо.
— Так трудовики говорят, — пожимает плечами Эд.
— Слышал их?
— Я на митинги не хожу.
Информацию бармена я корректирую информацией Мартина. Он уже несколько дней работает в редакции «Брэд энд баттер».