Толстой упрекает Шекспира за «напыщенный язык его королей»[145]. Что делать, — «так жили, чувствовали и писали». Первое действие «Короля Лира» он… рассказывает своими словами, передает в «resume»!.. Точно протокол в следствии! Конечно, что же осталось от трагедии, от искусства? Так мало, что и назвать нечем. В искусстве важно не то, о чем рассказывается: это только кирпич для здания; искусство начинается с того, как рассказывается — как в архитектуре оно начинается с линий здания, карнизов, колонн и всяких «вычур» «не нужного». Толстой упростил до схемы историю «Короля Лира», передал ее своими словами вместо монологов, — и у него, конечно, на страницу газеты легла та мазня на 2 или 3, которая выходит у гимназиста, когда он в ежемесячном отчете дает учителю «изложение своими словами Мертвых душ».
Что он от литературного произведения ожидает схемы и хочет схемы, хочет нравоучения, а не жизни, видно из таких обмолвок его: «Корделия, олицетворяющая собою все добродетели, так же как старшие две сестры ее, олицетворяющие все пороки»… Можно удивиться: отличительною особенностью Шекспира, как известно, и новизною в литературе и служило то, что он отнюдь занимался не «олицетворениями», а живыми людьми. А вот Толстой начиная со «Смерти Ивана Ильича» действительно занимается «олицетворениями», где искусство есть еще, но как бы завалившись в шелочки рассказа, есть как побочное, «мимоходом», но уже не в самой теме и сущности рассказа. Так Шекспир так-таки и не «умеет писать»? посредственный литератор? лишен вкуса и чувства меры?
Тебя, я вижу, просто посетила
Царица Маб; она ведь повитуха
Фантазий всех и снов. Собою крошка,
Не более, чем камень, что блестит
На перстне альдермана, — шаловливо
Она порхает в воздухе ночном
На легкой колеснице и щекочет
Носы уснувших. Ободы колес
Построены у ней из долговязых
Ног паука; покрышка колесницы —
Из крыльев стрекозы; постромки сбруи —
Из нитей паутины, а узда
Из лунного сиянья. Ручкой плети
Ей служит кость сверчка, а самый бич
Сплетен из пленки… В этой колеснице
Промчится ль ночью по глазам она
Любовников — то грезятся тогда
Им их красотки; по ногам придворных —
То им до смерти хочется согнуться;
Заденет адвоката — он забредит
Богатым заработком; тронет губки
Красавицы — ей снится поцелуй.
Порой шалунья злая вдруг покроет
Прыщами щечки ей, чтоб наказать
За страсть к излишним лакомствам. Законник,
Почуяв на носу малютку Маб,
Мечтает о процессах. Если ж вдруг
Она пера бородкой пощекочет
Нос спящего пастора, то ему
Пригрезится сейчас же умноженье
Доходов причта… Она же заплетает
Хвосты и гривы ночью лошадям,
Сбивает их в комки и этим мучит
Несчастных тварей. Если же заснут
В постели навзничь девушки, то эта
Проказница их тотчас начинает
Душить и жать, желая приучить
К терпенью и сносливости, чтоб сделать
Из них покорных женщин. Точно также
Царица Маб…
Ромео
Меркуцио, довольно!
И неужели, неужели Толстой, сказавший о себе, что он умел «ценить и понимать поэзию везде, где находил ее, у всех народов и во все века», не скажет об этой странице, что человечеству и ему самому, Толстому, было бы скучнее жить, не будь эта страница написана в Англии, в XVI веке, почти одновременно с тем, как у нас поп Сильвестр писал свой неуклюжий «Домострой», а Грозный резал, топил, давил и растлевал людей… И неужели он пояснит, что «никакой царицы Маб не существует, ибо нигде на географических картах ее царства не значится, и это — пустой и притом безнравственный вымысел, так как, пересмеяв все честные человеческие профессии, Шекспир обнаружил очень мало любви к ближнему»… Фу, задыхаемся!
***
Все благо под луной и солнцем, — и уж не послан ли нам последний фазис деятельности Толстого в том провиденциальном намерении, чтобы памятно и нестерпимо нам натереть «мозоль» фарисейства: дабы и через 10–50 лет, если кто-нибудь, подняв очи к небу, начнет вздыхать, что «Шекспир дурно относился к рабочему классу» или что Гете не всегда подавал филантропическую копейку, мы и потомки наши с мукою закричали все: «Ах, Боже, это опять как у Толстого, замолчите!» Его рассуждения последних лет имеют прелесть веревки «с коростой», которою, продев ее через живое тело, пиликают взад и вперед.
Каково отношение Толстого к культуре? Чем он является в нашей бедной русской культуре?
* * *
Культура есть движение, культура есть любовь. История началась не с первого негодования человека, не с Каина: она началась с первого восхищения человека, с жертвы Богу Авеля, «Богу», т. е. вот всему этому миру, и дубравам, и звездам, и верно «кому-то, кто прячется за покровом звезд и дубрав». Кто ведает, что думал человек, когда приносил свою первую жертву…
«Соlо» — чту, почитаю; отсюда супинная форма — cultum, и уже отсюда существительное — «культ», и другое, дальнейшее — «культура». Все это — «почитание», связь «почитаний», родство «почитаний». В наше время всяческих отрицаний и порицаний ужасно трудно проводить эту мысль, что великое, почтенное, седое древо истории все и выросло из этих «почитаний»; и хотя, конечно, разрушения, революции суть совершенно необходимые условия роста, однако именно только «условия» вроде «голода» для «добывания пищи»: а история вся выросла в положительном своем содержании из великих, благоговейных, склоняющихся чувств. Лютер не тем совершил дело свое, что выгнал из Германии прежних попов: этим бы он ровно еще ничего не совершил; он велик был тем, что в XVI веке сохранил теплоту, восторг и наивность веры III–II века, энтузиазм апостольский. Так энтузиазм, а не сатиру… И революционеры XVIII века тем, и притом единственно тем были велики, что среди цинизма стародворянской Франции, Франции напудренных маркиз, ловеласничающих аббатов и кудесйиков, как Калиостро, — образовали мечту новой братской общины, общины бедных и трудящихся, и, словам, — «égalite, fraternité, liberté»… Теперь для нас это — фраза, пустой звук: сейчас Франция за эти слова и не поднялась бы на штыки и со штыками. Святость минуты, этих каких-нибудь десяти лет, и заключалась в том, что эти слова, для нас шаблонные, загорелись как первая истина, святая, непререкаемая, очевидная от старцев до 11-летних мальчиков. Они «поверили», «почтили» («соlо» — «чту», «cultum», «cultura»): и этою-то верою, святою, как жертва Авеля, опрокинули старый мир, потрясли Европу. Да, и Лютер и Дантон, как ранее — Эразм, и еще ранее — бл. Августин и совсем рано — ап. Павел: все они суть «чтители», «благоговеющие», «склоняющиеся». Это-то великое братство склоненных, преклоненных голов, внутри себя чему-то молящихся, кротко, послушно, смиренно, — это братство безмолвных (в первом фазисе деятельности) энтузиастов и образовало все движения в истории, ее минутные судороги и затем вековой труд — собственно «прилежания», старательной работы, именно работы около предмета мечты и энтузиазма.