В христианской семье, где все смотрят врозь, — ибо «врозь» обращены судьбы их, будущее их, — юноши-сыновья, как только получают силу и возможность, уходят вдаль, странствуют, блуждают, всегда магически отыскивая женщину себе, девушку, невесту, любовницу, приключение, «что-нибудь»… «Вдали» невеста: и непременный жених ее уходит вдаль. Притча евангельская о «блудном сыне» есть собственно предсказание типа будущих сыновей у христиан, так как у евреев их не было и не могло образоваться. Здесь все обращено внутрь, ибо внутри лежит «судьба» каждого, «женщина» его, жена его: здесь все царапается, ползет внутрь и внутрь, к «меду» своему, «сахару» своему. Таков закон устроения. Блуждающие и невольно «блудные» до долгой женитьбы, сыновья, — как и вылетевшие из родного гнезда дочери, которым это гнездо совершенно «ни к чему», — образовали европейское общество… Порочное, шумное, нервное, гениальное, с истомами и вечным неудовлетворением (до «судьбы»), оно создало европейскую культуру, блеск ее, огонь ее, музыку ее, линии ее… Уходящие в небо, в пустое безотрадное небо… Но вообще мы признаем, что много бесконечного гения создано здесь, поэзии, красоты, свободы… Но только простое и любящее сердце не может не погрустеть над самими создателями: ибо все это как-то слишком без сахара, все имеет уксусную консистенцию, все отравлено тонкими ядами.
Нет, «плодитесь, множитесь». Последнее выходит, но уже как случай; у всех выходит, у 90 %, и все-таки у каждого как случай. «Родились дети» — это решительно вне преднамерения у инженера, чиновника, писателя, офицера; из которых каждый прямым и преднамеренным делом имеет: писать, воевать, проводить дороги. И, наконец, перед рождением детей просто был влюблен, наслаждался, носил цветы, покупал подарки, и, наконец, грезил ночью как Левин в «Анне Карениной». Но ведь и Левин грезил о добродетелях Китти, о ее локонах: но ни разу восхищенною мыслью не остановился на беременном животе ее, и мысленно не поднял ее ребенка на руки. Афродита еще живет в нас, действует. Иначе все бы умерло. Но мы ее не видим, не знаем, с нею не сообразуемся, ей не ставим свеч, не курим фимиамов. И, словом, она хранит нас; но мы уже давно ее не храним.
Восток и не создал «общества» и с ним культуры, как окаменелых вздохов, тоски, неудовлетворения, поисков; окаменелых в веках, в тысячелетиях, в готике, в музыке, в Канте, в революциях…
Восток «плодился» и «множился»… Пахучий и сахаристый, он был похож на громадный улей, с безграничными запасами меда тут, на месте, для каждого с младенчества его, с способности вкушать… Все некрасиво снаружи. Нет нашей готики. Цивилизации нет, как вечно нового и разнообразного. И, конечно, мечту нашей цивилизации мы не отдадим ни за что… Но как-то грустно, простому и доброму сердцу грустно за цивилизованных людей. Проклиная азиатское отсутствие цивилизации, мы, однако, никак не наступим ногою и не раздавим этот медвяный улей, живущий по закону своему, совершенно особенному закону, который для нас есть и не лучший и не худший, а просто — другой. Заметим, однако, что такие громадные «дыхания» истории, как бы дыхания целой планеты, — как христианство, буддизм, магия, юдаизм, Библия, — выдохнуты были на землю Азиею. Чем именно была бы Европа без этих громадных дыханий, очень трудно представить: может быть, тысячелетием просто волокитства и просто драк, сражений, войн. Европа, собственно, культивировала, обрабатывала, удлиняла, развивала, обтачивала «неизреченные слова» Азии, аромат ее, мед ее…
И вот вечер с пятницы на субботу в еврейской семье, где среди четырнадцати слушателей и слушательниц «Песни Песней» все, собственно, до супружества были уже братьями, сестрами, дядями, племянницами, двоюродными, где есть и двуженные и треженные: и молодой отец, в 23 года, имеет тут же себе женами и дочь брата своего, и дочь сестры своей, и еще кроме их живет с некрасивою пожилою служанкою, которая, в качестве матери его ребенка, слушает ту же «Песнь Песней»… Ужасно душно и жарко. Взоры их, кровь их, — все совершенно не похоже на все, что мы знаем в Европе: мы не только этих ощущений не знаем, но никогда и воображением не бродили по краю их. Здесь кровь каждого удвоенно чувствует кровь другого: здесь родство так переплетено, из таких удвоенных нитей, с такими утолщениями, что, собственно, что такое «родство», знают только они одни, а от нас самая магия «кровности», «родственности» совершенно скрыта, как Америка до Колумба.
Что-то скучное, не интересное, вялое — у нас.
Но оно здесь пылает и напряжено до последней степени: здесь нет не чувственного родства. При расходящихся линиях — родство имеет интерес «в наследстве» и не имеет в поле: родство — бесполо, афаллично. Но при сходящихся линиях оно все фаллично: и вот этим особым нервом в себе оно все пылает, страстно, горячо, знойно, нежит жилы, сахарит душу. Всего человека оно преобразует в новое существо, может быть, неприятное и сухое за пределами дома, на улице, «в обществе», но которое там, внутри дома, в вечер с пятницы на субботу, есть сущий «ангел» для всех, на вкус всех, и себя чувствует «ангелом» же в отношении всех. Целая община, маленький род — все чувствуют сахаристость друг в друге, сладкими себя друг для друга. Или, как говорит «Песнь Песней»:
Невеста моя,
Сестра моя,
Ласки твои
Слаще вина…
Это — не уподобления, не аллегории; в словах этих, точных словах — суть всего. Как у разума есть память, воспоминания, грезы, — так у богато развитого пола, при наличности «плодитесь и множитесь», есть эта же память, предчувствия, грезы… И при странном сплетении родства здесь пол как бы пантеизируется и через жену и материальную связь с ней, — как через резонатор или детонатор, — соединен с полом всех остальных, и не может не вибрировать, когда вибрирует он у кого-нибудь. Странная эта суббота: как будто лица у всех уменьшились, стали «личиками», маленькими, детскими, не умными: но появился странный разум в поле, огромное лицо в нем, нам окончательно неизвестное, неугадываемое, с непостижимым для нас выражением, смыслом, манией, притяжением… Лицо это, — как разум в нас иногда разливается на все тело и оно становится «умною фигурою человека», — так это европейцу непостижимое лицо пола разливается у евреев и евреек на всю фигуру их, делая ее какою-то сладкою, возбуждающею у каждого для всех и всех для каждого… Все страшно связано, — о, непонятным в Европе образом! Ведь все такие родственники и возбуждены друг другом. Как-то в Судный день, сидя в синагоге, я взял книгу у соседа (по-русски): и, раскрыв «где-то», ударился глазами в строку: «Боже, избавь (или «не допусти», «не доведи») меня от кровосмешения». Мысль, молитва, невозможная у христианина: до того она далека от нас, до того если и случится — то как исключение и случай, для которого и не составляется «общих молитв», храмовых, народных. Но у евреев вся кровь поднята к кровосмешению; странным шепотом Талмуда о дядях и племянницах, — она вся брошена сюда, не у одних племянниц и дядей, но, главным образом, у братьев и сестер и далее во всем круге родства: брошена к стене этой, именно этой стене, и остановлена странным упором, твердостью стены. «Чем ближе сюда — тем святее: но переступить через стену — страшный грех, смерть, достойное смерти». Но лижут волны стену, высоко вздымаются; стена стоит, несокрушимая, Божия… Бог именно как-то около этой стены поднял весь водоворот страстей, весь огонь Израиля: поднял, — и удержал. Позвал, — и запретил. «Сюда, сюда, вот до этой черты, до самой этой: но дальше — смерть». Что же дальше? Душа человека всегда идет «дальше», чем материя его: и пыл души еврея, всегда столь фаллический пыл, переступает и дальше, гораздо дальше, нежели как это указано в Библии и разъяснениях «Талмуда», удлиняющих ее: — Сахар дочери дозволен, но мой сахар — нет…
Это образует чудную, особенную застенчивость евреев… Она глубоко волнует, потому, — что столь ясно и фаллично, и она бесконечно привлекательна, потому что, будучи таковою, вечно убегает от вас, скрывается. В «Песни Песней» острую, жуткую сторону, самую страшную, составляют не схождения, не «когда он покоился на моей правой руке, а левая его обнимала», а… уклонения, ускользания, его ли, ее ли. Они сделаны с каким-то особым сгибом строк, — и таковы, что более всего помнятся. Между тем, в «ускользающую любовь» уже входит не одно материальное, а и все воображаемое, всякое воображение: воображением же связаны все присутствующие в комнате в вечер пятницы, и эти строки «Песни Песней» собственно — связывают весь род как бы в одно лицо, точнее — в одну чету, но так, что в узле все и от всякого «ускользает» и материально остается только одно «законное» лицо, но воспламененное до предела и перед воспламененным до предела же. Как бы огромное лицо пола уменьшается до величины угля, но концентрирующего всю пятнично-субботнюю всеобщность. Но свечи «Сарра, Ревекка, Лия, Рахиль» догорели, и все переходят в «субботний покой»: пиршество Иеговы-Жениха[246].