Если бы взглянуть на Польское государство a vol d'oiseau, то его гибельное междоусобие представилось бы борьбою трех русинов, из которых один ополячился, другой окатоличился, а третий отатарился. Каждый из них желал добра своим единомышленникам, по желанию каждого, по древней пословице, боги исполнили бы во гневе своем. Так, или иначе, только проглоченная Польшею жадно, но переваренная плохо, Русь должна была разрушить польский государственный организм. Три русина, точно три злые духа, представители общественных беззаконий, боролись на погибель Польши.
Во время письменных перемолвок Хмеля с Киселем о мире, казаки овладели Луцком, Клеванью и Олыкою, той Олыкою литовского канцлера, которую, по его мнению, спасали от них чудотворная икона в Пясечной да предстательство Св. Бернарда, osobliwszego kochanka Najswietszej Panny. Это известие потрясло панов не меньше, как и резня в Полонном, хотя подробности новых казацких завоеваний нам неизвестны; а о резне в Полонном сохранилось несколько представленных сенаторскому заседанию строк, которые врезываются в сердце, как нож. «Там» (доносили сеймующим панам официально) «казаки взяли добычи на четыре миллиона, и вырезали до 400 девиц-шляхтянок и маленьких детей в замке. Кровь запеклась в пол-колена». Это была такая страшная бойня, что казацкая Илиада приписала ее самому Хмельницкому. Казацкий батько (пели кобзари) сделал такое воззвание к осажденным:
Есть у мене одна пушка Сирота, —
Одчиняцця ваші залізні широкі ворота.
и продолжали набожным тоном:
Тогді ж то, як у святый день божественный четверток
Хмельницький до сходу сонця уставав,
Під город Поляное ближей прибував,
Пушку Сироту у переду постановляв,
У город Поляного гостынця подавав, и т. д.
Вместо переписки с кровожадным Хмелем, Вишневецкий делал подъезды да рассылал всюду разведчиков, наконец уведомил примаса, от (30) 20 августа, что татары переправляются уже через Днепр. «Вот он, плод перемирия, fructus armistitii!» (восклицал он). «Казаки берут у нас города, а здесь нам велят молчать и вяжут Республике руки».
Раздражение против Киселя разделяло с Вишневецким едва ли не столько же польско-русских сердец, сколько с Киселем — злобу сторонников примирения против самого Вишневецкого. Но ни те, ни другие не смели высказаться открыто. Однакож, когда Кисель вернулся с полком своим к ополчению своих противников и поклонников, никто не вышел и не послал приветствовать его, а один из панов, Вольский Ржемик, увидевши в его обозе казаков-заложников, схватил их, как шпионов, перед собственной его палаткою и велел челяди обезглавить.
Хмельницкий, вместо того, чтобы послать под Константинов «рассудительных людей», двинулся к этому городу со всеми своими силами. Густая туча бунтовщиков надвигалась медленно, предшествуемая молниями пожаров, которыми они истребляли панские гумна и мельницы, чтоб отнять у неприятеля средства продовольствия.
В войске Заславского было тысяч тридцать с небольшим хорошо вооруженного народа, но видавшего бои мало. Остальную массу составляли толпы кой-как вооруженной челяди, которая, под нужду, помогала в битве панам, но больше смотрела за лошадьми, возами, кухнею, и занималась опустошительною фуражировкой.
В старину, когда подольские и подгорские паны хаживали за Днестр для борьбы с турками, всех плохих воинов и лишних людей отсылали бывало домой, находя их помощь вредною. С развитием богатства края, развились и прихоти походов, и десятилетие благоденствия панского усыпило в шляхетском народе воинственность, и заменило ее роскошной обстановкой. В этом упрекал шляхту еще Старовольский, говоря: «Наши отцы называли себя серою шляхтою (что соответствовало казацкой сероме) потому что не носили блестящих блаватов и пурпур. Довольствовались они сукном, выделанным дома, или в соседних местечках, а доблестью да искренностью сияли больше, нежели теперь златоглавыми да дорогими клейнодами. Не едали с кореньями, не знали вина, которое зарождает в нас подагры да скорбуты, не возили в лагерь серебра, ни золота: довольно было медного котелка да железного рожна. Не издерживались на рысьи да собольи воротники, или на сбрую, украшенную драгоценными каменьями. У них были в цене ремень да железо. Не знали ни тигровых, ни леопардовых шкур, а только кирасы да панцири. Теперь серебряные сервизы, теперь собольи киреи, подшитые золотыми табинами; теперь вышитые чапраки, кисти с запонами, а сердце заячье, глаза хорьковые, ноги оленьи. Погибла смелость, погибло мужество, а излишество наслаждений, к которым привыкли мы дома, поделало нас бабеями.
Но чем больше теряла шляхта смелость и мужество, тем больше привыкла она к излишествам наслаждений, тем больше развивалась в ней беспощадность к беззащитным и убогим людям во время её походов. Вот и теперь львовский арцыбискуп жаловался приятелю: «Хоругви идут беспрестанно из Перемышльского и Сендомирского поветов. Волонтеров также много. Уже шляхетские и королевские села обращаются в ничто; из моих мужики бегут, бросая дома. Господь Бог знает, что с нами будет».
Все это было хорошо известно Хмельницкому. Знал он и триумвиров панских, из которых Заславского прозвал, в своем казацком обществе, пуховиком, по-малорусски периною, Конецпольского — ребенком, или детиною, а Остророга схоластиком, или латиною. Ему был страшен один Вишневецкий, этот потомок буйтура Байды, сохранивший все крупные черты знаменитого предка. Но в панских радах господствовала унаследованная сарматами от варяго-руссов рознь, и на нее рассчитывал Хмельницкий больше, нежели на свои добытые у панов гарматы и гаковницы, на свои громадные пушки Сироты, на свои кованные и босые возы и на подпаиваемых перед битвой казаков. Рассчитывал он на эту рознь больше, нежели даже на татарскую помощь.
Выиграть время и перессорить панов, эти две задачи выполнял он с таким старанием, с каким Кисель хлопотал об умиротворении казаков. «Ни сын в деле отцовском» (писал Кисель к Хмельницкому), «ни слуга — в панском не мог принимать столь горячего участия, какое принимал я в этой несчастной кровавой усобице Запорожского войска с Речью Посполитою. И сколько за это вытерпел колкостей и презрительных толков, это знают не только в Польше, но и в чужих краях».
Действительно об его разномыслии с князем Вишневецким вырос уже такой чудовищный слух: будто бы Вишневецкий требовал от него объяснения в трех пунктах, именно: 1) Кисель де публично объявил, что казаки обещали отдать в его распоряжение 15 000 своего комонника; 2) каждый казак обязался уплатить ему по талеру; 3) казаки наняли 8.000 татар, которые помогут ему овладеть польским престолом.
Это писал (вероятно, к «шведскому королю» Яну Казимиру) будущий проповедник его, доминиканец Цеклинский. Умоисступление разноверцев дошло до того, что рассказывали, будто сам Хмельницкий желал примирения, но Кисель умышленными проволочками довел до войны.
Ученейший, хотя вовсе не мужественнейший, из панов, коронный подчаший, а ныне и региментарь, Николай Остророг, выразил свое разномыслие с партией миротворцев, и поддержал самого воинственного можновладника, князя Вишневецкого. Он писал к подканцлеру Лещинскому от 3 римского сентября: «Что касается переговоров Хмельницкого, то в них тайну составляет то, о чем Кисель говорит вслух, что даже на самых невыгодных условиях (etiam iniquissimns conditionibus) надобно помириться: в противном случае Речь Посполитая погибнет. Я же думаю так, что мир здесь невозможен, не только честный, но и бесчестный. Никогда это хлопство не держало данного слова (fidem datam), а теперь, надменные победою, тем меньше будет его держать. Лишь только исчезнет эта общая готовность к войне, они опять взбунтуются, и тогда последняя будут горша первых (beda posteriora pejora prioribus)».