Двусмысленное в глазах двух государственных сословий поведение Оссолинского и его секретные совещания с королем во Львове возбудили против него не меньшие подозрения и досаду, как и против короля, — тем более, что в этом городе, по его всемогущему влиянию, решен был важный для магнатских партий вопрос о том: кому, после возвышения Николая Потоцкого до «великой булавы», король вверит «булаву малую», то есть полевое гетманство. Наибольшее право на этот высокий пост, по военным заслугам, имел сподвижник Николая Потоцкого в последнем, опасном для панов усмирении казацкого бунта, Станислав Потоцкий, воевода подольский. За ним следовал не менее известный воинскими подвигами воевода русский, князь Иеремия Вишневецкий. Наконец, по обычной в Речи Посполитой наследственности дигнитарств, следовало бы малую булаву предоставить сыну великого Конецпольского, Александру, коронному хорунжему. На ходатайство Оссолинского в пользу свекра его любимой дочери, Урсулы, черниговского воеводы, Мартина Калиновского, перевесило все, чем эти три кандидата возвышались во мнении шляхетского народа.
По горестной для Польши случайности, новый коронный полевой гетман был внук того Калиновского, который «переломал ребра отцу Северина Наливайко и которого Наливайко называл, в письме к королю, счастливым, что не захватил его дома, когда налетел на его местечко Гусятин с венгерских гор, сжег замок и разорил местечко.
Теперь потомство самовластного магната глухим еще покамест гулом нового казацкого бунта вызывалось на боевой суд, по-казацки на суд Божий, с наследниками и учениками дикого Царя Наливая.
Но Божий суд совершался уже над всеми олигархами польско-русской республики за их презрения, — совершался в том смысле, какой выражен в русской и польской пословице: «кого Бог захочет покарать, у того отнимает разум». Не предвидя, в гордости многовековых успехов, какое унижение готовится им в наследственных приватах их, они устами многочисленных своих приятелей и клиентов ревели против нарушения политического равновесия панских партий и наконец свой рев сосредоточили в безымянном «дискурсе», [13] обвинявшем канцлера в том, что, под предлогом Турецкой войны, намеревался он уничтожить шляхетские вольности и реорганизовать Речь Посполитую.
«Это давнишняя мысль канцлера» (писал безымянник) «уничтожить шляхту и ввести в Польше правление оптиматов (аристократов). Не так он привержен к монарху, чтобы желать ему правления наследственного; нет, он хочет ввести такое положение, чтоб у нас не было ни полной вольности, ни полной неволи. Он хочет быть не министром, а товарищем короля. К этому, после всех его подвигов, были направлены его широковещательные дискурсы о Правах Посольской и Сенаторской Избы. С этой целью сочинил он кавалерию, которой сломили голову, и которую теперь поднимают за хвост. Для того же искал он в Империи княжеских титулов, и наследственных князей в Польше уничтожал. То же самое обнаружилось в благодарности, вымученной у шляхты, в контрибуции, выжатой у ксендзов, в складках, выманенных у городов. То же самое и в вопросе, как повалить Посольскую Избу. То же высказалось и в гвардии для развода схваток на сеймах. Вот почему не решался он привыкший к вольности народ привести к строгому повиновению, а довольствовался постепенным увеличением королевской власти. Не имел он и теперь намерения выступить с насилием; но когда его захватили врасплох королевские замыслы, захотелось ему воспользоваться случаем и ниспровергнуть существующее правление в Польше. Давно уже сказал о нем варвар, что это польский Ришелье, только что не попал на такого государя, которого мог бы сделать статуею, а себя — королем».
Глава XIII.
Польские сеймики и сеймы. — Возмущение второго и третьего государственных сословий против первого. — Король отдается в руки своих подданных. — Недоверчивость шляхетского народа к королю. — Новый сейм. — Религиозные дела вместо политических. — Сеймовая неурядица развязывает королю руки.
Я показывал русскому читателю государственную и общественную жизнь былой Польши со стороны её олигархических и охлократических крайностей, сопоставляя в ней две родственные национальности, руководимые и охраняемые представителями двух противоположных церквей. Читатель мой был зрителем и цивилизованного, и дикого геройства её воинов, зрителем соперничества различных сословий и состояний.
Дивный по своей оригинальности конгломерат, называемый Польским Королевством, Речью Посполитою Польскою, по-казацки Королевскою Республикой и Королевскою землей, по-пански шляхетским народом, — готов теперь, силою своих исторических судеб, перейти в новую формацию, к гордости одних, к досаде других и к отчаянью третьих. Радуясь тихо падению погибших «от своих беззаконий» и наслаждаясь торжеством истинной гражданственности под её призраком, мы с русским читателем не можем отказать себе в удовольствии вызвать из глубины прошедшего кажущееся польское величие в истинном его виде, — в виде государственного ничтожества, и представить национальные доблести польские тем, чем они были действительно.
Зрелище того и другого открывается перед нами всего поразительнее на тщеславной выставке общественной свободы, — на том пресловутом съезде польских перов и депутатов, который носил прискорбное подобие наших старинных русских веч.
Все польские сеймы были интересны в смысле представительства польской государственности, — как те, на которых народно и величаво появлялся наш «святопамятный» с тысячами разнородно вооруженного войска, — зтот прототип можновладной «приваты», так и те, на которых оскорбленная гордость великого пана готова была превратить Сенаторскую Избу в дикую сцену кулачного права. Но чтобы видеть полный расцвет всего химерического в Королевской Республике накануне того потопа, которым угрожал ему выделившийся из шляхты разбойный элемент, надобно было присутствовать на двух сеймах, которые непосредственно предшествовали падению самоуверенной силы, измерявшей славолюбивыми взорами громадное пространство между Ледовитым океаном и Средиземным морем, между Атлантикою и морем Каспийским.
Я посвящу целую главу пересказу того, что на этих двух сеймах видели глаза и слышал слух наших малорусских предков, кто бы они ни были, — пересказу со слов самих поляков. С какими бы чувствами и мнениями ни описывали они свое прошедшее, их верные фактам описания рождают в русском сердце другие чувства, в русском уме — другие мнения.
Каждому сейму в Польше предшествовали поветовые сеймики, посредством которых высказывались общественные желания, и каждый сеймик отправлял на центральный сейм своего представителя, под названием земского посла. По теории польского самоуправления, — теории, надобно сказать, прекрасной, — земским послом мог быть не только крупный, но и мелкий землевладелец-шляхтич, преобладающий умом и нравственными достоинствами над прочими «братьями шляхтою»; но на практике выбор падал всегда на богатого и сильного всяческими связями. Таким образом прославляемое демократическое правление шляхты в сущности было аристократическим.
На провинциальных сеймиках 1646 года все высказались против короля. Шляхта южных воеводств опасалась, чтобы король Турецкою войною не обратил её подданных в казаки и не расстроил этим её хозяйства. Литовские паны боялись вторжения шведов, которым казалось, что Владислав собирается воевать за свое право на шведскую корону. Но и война Турецкая могла дать случай шведам продолжать военные действия, приостановленные Густавом Адольфом. Всего же больше были вооружены против короля великополяне. Свеженавербованные иностранцы причиняли им великое разорение. Местные старожилы знали на опыте неистовства польского жолнера, но такой разнузданности, какую представляла военщина, навербованная за границей, никто из них не запомнил.
Так оно и должно было быть. Тридцатилетняя война довела истощенные государства Западной Европы до необходимости положить конец убийствам, совершившимся ради одних, или других притязаний. Война, известная под именем Тридцатилетней, была, собственно говоря, продолжением той войны, которая началась восстанием Нидерландов против испанского владычества. С промежутками трактатов, контрибуций, набора новых войск и отдыха старых, военный разбой, освященный воззваниями за веру, честь и свободу, тянулся не тридцать, а восемьдесят лет. Искусство нападать и обороняться, при пособии возродившихся точных наук, достигло высокой степени в этот горестный период жизни западных народов, и породило массу специалистов человекоубийства, от которых безоружные классы страдали, точно в басне глиняные горшки от медных, плывущих с ними по одной и той же реке. Когда наследники и питомцы восьмидесятилетних неистовств пришли к великополянам на указанные им сборные пункты, их жестокое прикосновение было почувствовано всеми до такой степени, что по всей Польше раздался громкий вопль, и успокоенная в течение последних десяти лет Королевская Республика узнала с ужасом, что ей предстоит новая всегда опасная война с Турцией.