Джонатан рассмотрел зверя почти благоговейно. Казалось, он боялся повторить свою ошибку с пепельницей.
— Не знаю даже. А кто это? Змея с ногами?
— Это динозавр. Его сделал мой сосед по комнате. Он на них помешан. У него даже трусы в динозаврах.
— Да. Динозавр очень правдоподобный.
— Помнишь, как ты их боялся? Динозавров?
— Нет… Но я помню, что любил коров. Непонятно почему.
— Помнишь, как мама привезла тебе пластмассового динозавра? Тебе тогда было два года.
— Нет. Я так рано себя вообще не помню.
— А я помню, — уверенно сказал Эммет. Он закрыл глаза и попытался представить, как выглядит глиняное существо, которое он держал в руке. Эммет заговорил, задумчиво водя оторванным кусочком хвоста динозавра по ладони и суставам пальцев, будто перебирая четки. Он боялся поднять глаза на брата и прочесть в них неодобрение.
— Нас оставили у бабушки на лето, но в июне мать неожиданно вернулась. Привезла нам подарки. Я получил модель бомбардировщика, но она забыла купить клей, крылья и другие детали так и валялись на ковре. Она протянула тебе бумажный пакет с кольцом. У тебя тогда были такие маленькие руки, особенно ноготки — почти микроскопические. Настоящие малышовые руки. Они скребли бумагу, но никак не могли справиться с кольцом. Я помог разорвать пакет, и мы одновременно увидели игрушку. У динозавра была бугристая чешуя и острые белые зубы со следами крови, будто он только что кого-то съел. Я попробовал запихнуть его обратно в пакет, но мама потрясла им прямо у тебя перед лицом: «Мой хороший, возьми его. Он твой». Ты закричал так, будто динозавр был живой и сейчас тебя укусит, а мать все повторяла: «Возьми его, он твой!», пока ты не убежал наверх, в свою комнату.
— Ты мне об этом уже рассказывал, — сказал Джонатан. Он подошел к раковине глотнуть воды из крана, но вода выстрелила и брызнула ему в глаза, прямо в контактные линзы. — Черт, — выругался Джонатан и потер под веком, пошире открыв глаз и вращая глазным яблоком. Эммет увидел его глаз без зрачка, весь в злобных красных капиллярах.
Эммет невозмутимо заморгал. Он чувствовал, как его собственные глаза намокли и легко скользят в глазницах. Он растер в ладонях кусочек глины.
— Как ты мог забыть? — прошептал Эммет. — Она посмотрела на бабушку, словно хотела сказать: «Что ты с ними делала, пока меня не было?» Ей так хотелось верить, что, уезжая, она оставила бабушке идеальных детей… И тут вдруг ты вбежал в комнату с каким-то доисторическим фотоаппаратом. И где ты его только откопал. Не знаю даже, как ты догадался, что это фотоаппарат. Ты подтащил его ко мне, повернул к динозавру и сказал: «Снимай». Я попытался, но фотоаппарат был слишком тяжелый, я не мог его навести на динозавра, а ты все кричал: «Снимай! Снимай!», как будто умолял меня убить его. Мать убежала в столовую, как будто мы испортили ей возвращение домой. Позже бабушка все-таки сфотографировала динозавра. Такой был аппарат, снимок сразу выполз. Ты забрал фотографию с собой в постель и еще долго носил ее в кармане, и она совсем помялась, а потом твои шорты постирали в прачечной вместе со снимком. Вынув размягченные кусочки бумаги из кармана, ты заплакал. Как будто без фотографии ты опять почувствовал себя во власти этого чудовища.
Джонатан непроизвольно съежился; ему претила мысль о том, что Эммет так живо помнит время, когда он был таким маленьким и беззащитным.
— Да, да, ты уже рассказывал это раньше, но сам я этого не помню.
— А я помню. Но ведь это случилось с тобой, а не со мной. Я будто украл твое воспоминание.
— Что ж, у нас ведь общая жизнь, так или иначе. — Джонатан открыл ящик с кисточками, мелками и баночками, в ярких пятнах краски. Встряхнул его.
— Ну, расскажи, чем вы тут целыми днями занимаетесь?
— Встречи. Встречи в основном, — сдался Эммет.
— Ты стал лучше говорить. Я рад. Ты поправляешься.
— Нет, нет, не п-п-поправляюсь. Просто воспоминания меня унесли, я забылся.
— Это только начало. Ты должен быть доволен.
— Н-н-нет. Я не этого хочу.
Жизнь Эммета превратилась в такую путаницу что, несмотря на случившееся, он не мог объяснить, отчего ему здесь хорошо. Однажды, когда они с бабушкой проводили отпуск в Невисе, он всю ночь пролежал без сна на гигантской кровати, обвитой москитной сеткой, и жужжал от удовольствия, наблюдая за насекомыми, которые вились вокруг, но не могли пробраться сквозь завесу. Он и теперь чувствовал тот ветерок из окна, легонько холодящий кожу. Такая ночь у него была лишь одна. Тысячи других сливались в одну, бессвязно, безо всякого ритма. Чем дольше Эммет жил, тем сильнее они давили на него и в конце концов заполонили собой его сознание, бесполезные, как коллекция марок.
Эммету хотелось от них избавиться; но, умирая, они околдовывали его, будто, где бы он ни жил, вокруг толпились призраки. Они находили его всюду страшным молочно-белым воздухом вползали в замочные скважины, в щели дверей и окон. Эммет видел, как они сгущались в туман, когда он вечером глядел в окно, они клубились паром, когда он дышал на морозе.
Эммет не помнил, как это было раньше. Быть может, оставленное матерью наследство постепенно заволакивало все, на что бы он ни посмотрел. Словно за его жизнью кто-то наблюдал, стоя за окном отеля на карнизе. Это его пристрастие все документировать — все эти заметки и фотографии, развешенные в спальне, газеты, пленки с телефонными разговорами, грудами сваленные в шкафу, — возможно, все это произрастало из одного-единственного желания: убедиться, удостовериться в том, что события действительно произошли. Эммету требовалось увидеть все это со стороны, чтобы поверить: мир действительно существует, и не только в его воображений.
«Как еще я узнаю, когда вру, а когда нет? — думал Эммет. — Как еще мне проверить?»
Он посмотрел на Джонатана, застывшего, будто одна из глиняных игрушек. Эммет подыскивал слова, чтобы выразить свою надежду: они вдвоем могли бы стать одним сосудом, через который вновь заговорила бы умершая. Одному Эммету такая задача не под силу.
Он призвал всю свою отвагу, чтобы задать брату единственный вопрос, ответ на который жаждал получить сильнее всего:
— Так, значит, иногда… я хочу сказать, ты когда-нибудь задумывался, каково это — выброситься из окна?
Этот вопрос выразил все: падающую мать, глаза раскрыты от ужаса или инстинктивно зажмурены. Ее тело, распластанное на земле, или разбитое, или раскатанное, словно тряпка на полу. Но еще этот вопрос означал: «Разве она выбросилась бы, если б не ненавидела нас?»
Джонатан молчал. Глядя на его лицо, Эммет не мог угадать: то ли брат тщательно взвешивает ответ, то ли собирается бежать. Эммету хотелось сказать: нас никто не услышит. Хотелось попросить брата: представь, будто мы в падающем самолете и нам обоим нечего терять. Однако Эммет уже не чувствовал в себе сил говорить такое, слишком он был смущен и подавлен.
Джонатан наклонился совсем близко к его лицу и сказал спокойно, без раздражения:
— Меня не волнует то, что сводит тебя с ума. Прости, но такие размышления — не мой путь. И тебе лучше бы перестать думать, будто это что-то значит. Я давно это понял, а ты все никак не поймешь.
Эммет вдруг очень явственно увидел, как прижимает брата к сугробу на склоне заснеженной горы. Картинка такая яркая, словно они никуда и не уходили с того склона. Неужели Джонатан, глядя на себя в зеркало, никогда не вспоминает подобные вещи? Ну а если бы Джонатан сказал: «Да»? Если бы он сказал, что тоже не может похоронить прошлое и оно ослепляет его, не дает разглядеть дорогу вперед? Неужели его признание что-то изменило бы?
Эммет не знал, что значит помнить. Прошлое держало его в ловушке, но в то же время являлось для него фундаментом, придавало ему хоть какой-то вес. Годами он жаждал проникнуть в бесстрастную, почти стоическую невозмутимость брата, но сейчас ему казалось, что их разделяет не стол с глиняными фигурками, а многие акры полей с коровами.
— Но я хочу, чтобы это что-то значило. Мне недостаточно жить, как ты живешь, — сказал он.