Что я еще могу сказать? Я пытаюсь вспомнить, не упустил ли я чего.
Его вероисповедание? Об этом мне ничего не известно.
Думается, — что я всесторонне обрисовал интересующего Вас человека. Вы и сами видите, господин Генеральный прокурор, что из этого можно извлечь не так уж много.
Если Вам угодно, я расскажу, при каких обстоятельствах все это произошло.
Накануне Костардье почувствовал себя неважно, но ни на что определенное не жаловался. Он пошел в аптеку, стал просить лекарства, но его отослали к врачу. К врачу он не пошел.
В среду, после обычного рабочего дня, он вышел из суда и направился домой. Затем он, должно быть, отлучался: люди видели, как он катил куда-то на своем мопеде. Куда он ездил? Опасался ли чего-то? Искал ли что? Ездил он, видимо, недалеко и вернулся примерно через полчаса, поскольку хозяева квартиры, которые пришли домой в восемь часов, выстрела не слыхали. Стало быть, он застрелился до их прихода. Хватились его лишь на другой день вечером. Старого секретаря встревожило то, что следователь не явился на службу. Он сообщил об этом Вашему помощнику, и тот послал секретаря за Крючком домой.
Дверь его комнаты была заперта изнутри. Старик секретарь постучал-постучал и вернулся в суд. «Нужно было взломать дверь!» — заявил Ваш помощник. Секретарь же смотрел на него непонимающим взглядом, он нахмурил брови, и все лицо его выражало мучительную работу мысли. Как сейчас помню этого несчастного старикашку. Я пришел в тот день во Дворец правосудия по служебным делам, поэтому Ваш помощник не смог послать за Крючком меня. И вот мы все вместе отправились по байонской дороге. Я раздобыл приставную лестницу в соседнем гараже, взобрался по ней и влез в его комнату.
Крючок лежал на кровати. Вокруг него образовалась лужа крови. Странное дело, при жизни Крючка мне и в голову не пришло бы пожалеть его, а тут вдруг меня одолела такая жалость, я почувствовал даже какую-то теплоту к нему.
Ну и, конечно, у нас тут же начались сплетни об этом самоубийстве. Все мнения, однако, сводились к одному: причиной явилось одиночество Крючка. Я Же считаю, что этого объяснения недостаточно.
Крючок действительно был очень одинок. В этом даже было что-то похожее на позерство. Он жил один, как волк. Но ведь часто люди, которые живут в семье, оказываются не менее одинокими, чем он. Они имеют жен, детей… но сердцем так же одиноки, как Крючок. На свете гораздо больше одиноких людей, чем это кажется, но далеко не все умирают от отчаяния. Некоторые прекрасно приспосабливаются и довольствуются лишь своим собственным обществом.
И поэтому я не согласен с теми, кто утверждает, будто одиночество, которое стало уделом несчастного Крючка и которое в конечном счете уготовано каждому из нас, можно считать причиной самоубийства следователя. Но поскольку Костардье и при жизни был молчалив, как покойник, и не пожелал оставить нам никакого объяснения своего поступка, что и вынуждает нас теперь доискиваться причин самоубийства, я беру на себя большую смелость высказать следующее суждение, учитывая, что мы должны не только соблюсти приличия, но и удовлетворить общественное любопытство и даже, быть может, злорадство, — оно представляется мне единственно верным. Вывод, вытекающий из доклада, который я имею честь Вам представить, сводится к тому, что «мотивы самоубийства несчастного следователя Костардье носят сугубо личный характер».
Репетиция*
Однажды утром Жак Бодуэн получил телеграмму с известием, что его отец при смерти. Он пошел к мистеру Ван Морисону, владельцу фирмы, где служил, чтобы попросить отпуск.
— Надеюсь, это всего только ложная тревога, — сказал мистер Ван Морисон.
— Нет, я знаю, отец — человек конченый. Полгода назад ему уже делали операцию желудка.
Жак Бодуэн с удивлением обнаружил, что голос у него дрожит, тогда как он вовсе не испытывает боли. Он досадовал на себя за волнение и нерешительность, создававшие у собеседника ложное впечатление, будто он переживает горе. Видимо, сказывалось еще и то, что он с трудом подбирал английские слова. Однако позднее у него закралось сомнение: а что, если он и в самом деле испытывает боль, хотя и не отдает себе в этом отчета? Да нет, это и нелогично, и на него не похоже. Как только он вышел из кабинета мистера Ван Морисона, его сразу же поглотили мысли о предстоящем путешествии.
Он выехал из Ковентри ночным поездом. В Лондоне пересел в самолет, доставивший его в Париж, где он все утро шатался от площади Оперы и Больших бульваров до Сен-Жермен-де-Пре. Уже в одном этом слове — «Париж» — таится очарование. Однако, пробыв тут несколько часов, довольно скоро начинаешь понимать, что остался как бы вне этого города, такой же чужой, как турист, попавший в путы проспектов и площадей, носящих звучные названия, и невольно пытаешься зацепиться за что-то взглядом — хотя бы за самые что ни на есть обыкновенные витрины. Он вернулся к аэровокзалу, где оставил чемодан, и, спустившись в метро, отправился на вокзал. Он успел лишь схватить сандвич в буфете, до отказа забитом людьми, которые раздраженно толкали друг друга локтями, задыхаясь от запаха горячего кофе и пива.
В Лион он прибыл к ужину. Надо было еще убить несколько часов, ожидая пересадки на поезд, который увезет его в городишко, затерявшийся в горах Юры, где отец его прожил свои последние годы. Оставив чемодан в камере хранения, Жак Бодуэн зашел в ближайшую пивную — напротив вокзала Перраш. Стараясь как-то отвлечься, он стал наблюдать за посетителями, но ему не повезло — ничего занятного он не увидел. Пока он ужинал, стало темно; Жаку надоело сидеть в скучной пивной, и он решил пройтись. Он любил ночные города. Город постигаешь лучше, если знакомишься с ним в ночной тиши: в такие минуты кажется, будто он принадлежит тебе, и больше никому. Обычно, миновав торговые улицы со слепыми глазами витрин, долго кружишь среди нескончаемых кварталов, застроенных особняками, пока не попадешь в центр, где расположены конторы и учреждения. И при этом настойчиво стараешься понять его суть, разобраться в планировке. Наш брат-горожанин обладает каким-то звериным чутьем, особым инстинктом, помогающим ему ориентироваться в незнакомом городе. Когда идешь по ночному городу, походка невольно становится пружинистой, кошачьей, а на проспекте, похожем на длинное ущелье, шаги звучат торжественно-чеканно. После долгих ночных блужданий, когда то и дело приходилось сворачивать за угол, Жак, сбившись с пути и пытаясь выбраться из лабиринта, без конца возвращался на одно и то же место. И ему снова встречались неизменные островки жизни: две-три слабо освещенные привокзальные улочки, где было несколько подозрительных кафе, тут проститутки поджидали клиентов у окон, а на углу непременно встретишь женщину, готовую подцепить тебя на ходу. Он шагал, зная наперед, что закончит свой путь именно здесь.
В ту ночь он искал, этот квартал. Проститутки стояли, как часовые, расставленные по углам безлюдных улиц, они бросали ему пароль. Он спросил себя, а что думал о проститутках его отец. Они никогда не говорили об этом, но Жак был уверен, что господин Бодуэн представлял себе заведения, где они принимали клиентов, очень веселыми: шумные бордели, куда можно заглянуть вечерком с подвыпившими приятелями, прозрачные пеньюары не скрывают пышных форм, все так и манит тебя легко забыться. Эта картина не имела ничего общего с ночными призраками — образами одиночества и нужды, которые Жак по обыкновению искал в пустыне ночи.
Несколько раз Жаку встречалась маленькая женщина неопределенного возраста. Держа в руке сумку, она мягко ступала, почти не отрывая ног, по краю тротуара и, похоже, старалась держаться подальше от подъездов. Час был поздний, и на улице, кроме них двоих, не было ни души. После третьей или четвертой встречи она подошла к Жаку, словно решилась наконец заговорить с ним:
— Мсье…
Молодой человек остановился.