— У него не все дома, — сказал адвокат Ирен. — Два года назад, когда он вел машину, произошла автомобильная катастрофа, при которой погибли его жена и сын. С тех пор его одолевают приступы отчаяния. Он пьет. Он ужасно одинок.
— Несмотря на всех Хосе?
— Несмотря на всех Хосе.
Жюдит, обычно такая живая и возбужденная, рядом с Аргентинцем казалась воплощением спокойствия. Она изо всех сил старалась слушаться партнера и все-таки оступилась, когда он вдруг предложил ей какое-то невообразимое па. Сняв со стола скатерть с бахромой, она накинула ее вместо мантильи. Наконец Аргентинец, тяжело дыша, с блуждающим взглядом, остановился. Жюдит стояла рядом. Ирен видела, как они потом ушли из зала вместе.
— Я хорошо ее знаю, — сказала она адвокату. — Она очень влюбчивая. Ей бы только кого-нибудь спасать. И, как правило, это кончается катастрофой.
Как-то после ужина Ирен и Жюдит вдвоем поднялись на палубу. Вечер был необычайно теплый, ни малейшего ветерка. Они уселись на скамейку. Они слишком хорошо знали друг друга, чтобы нуждаться в излияниях. Однако ночь, море и этот редкий случай, когда они остались наедине, толкнули их на откровенный разговор.
— Этот безумный Аргентинец предложил мне пережить большую любовь.
— И ты готова принять его предложение?
— Не знаю. Видишь ли, история с Крике тянется три года, сил моих больше нет. Сейчас, когда меня отделяют от него тысячи километров, я просто не понимаю, как мы могли так жить. Когда я думаю о наших четвергах, меня трясет. Знаешь, как они проходят, эти наши четверги?
— Могу себе вообразить.
— Это наверняка хуже, чем ты можешь себе вообразить. В полдень я ухожу из лаборатории. В двенадцать тридцать жду Крике в баре рядом с его конторой. Он является с портфелем-дипломатом в руке. Надо быть последним идиотом, чтобы носить такой портфель. Тем самым мсье хочет показать, что причастен к администрации. За кого он меня принимает?
— Злюка.
— У этой штуки даже замок запирается на ключ, дабы все знали, что мы носим очень важные документы. В баре такие массивные стулья, что их невозможно сдвинуть с места. Крике садится на краешек стула — на кончик, извиняюсь, задницы — и заказывает два американо. Мне нравится цвет этого аперитива. Я думаю: скорей бы первый горький глоток попал в желудок. Я так боюсь четвергов! В этот день я обычно свободна после обеда, могла бы спокойненько ходить по магазинам, глазеть на витрины, побаловать себя кино. Но я знаю, что это время принадлежит Крике, и потому вся напряжена. Проглотив аперитив, мы идем к его машине. Я прижимаюсь к нему и, хотя знаю, что меня ждет, не могу удержаться — тянусь к нему губами. Он отталкивает меня: «Не здесь!» Потом останавливает машину у бакалейного магазинчика на моей улице и покупает бутылку бордо. Я говорю ему, что не стоит, что у меня все есть. Он отвечает, что это старый предрассудок: нельзя приходить в дом с пустыми руками, а преподносить цветы не в его духе. Как только дверь закрывается, я обнимаю его, не обращая внимания на то, что в руках у него бутылка и дипломат. Он говорит, что я нетерпеливая и неуклюжая, как собака. Я отвечаю, что охотно стала бы его собакой, но ведь у него нет собаки, и, похоже, он не любит их. Наконец я отпускаю его. Он бросает на стул куртку, которая заменяет ему зимнее пальто. И тут же включает проигрыватель. Ставит пластинку, неважно какую — джаз или классику, камерную музыку или романтический концерт в стиле Мендельсона. Первую попавшуюся пластинку, чаще всего ту, которую я оставила на проигрывателе. «Неряха ты моя, — говорит он, — никогда ничего не кладешь на место, а твои пластинки просто гибнут от пыли». Я готовлю еду. Но когда он рядом, мне не хочется есть. У меня сжимается горло, то ли от желания, то ли от тревоги. Эти густые волосы, эти румяные щеки, по-мальчишечьи пухлые губы, плечи — все это наконец тут, рядом, в моей комнате. Какое чудо! Но я знаю, что нее это не вполне реально. Трапеза обычно бывает скомкана, потому что нам слишком хочется любви. Несмотря на трехлетний стаж и все то, что давно должно было убить нашу страсть, это желание любви, как только мы остаемся одни, за закрытой дверью, не исчезло. Вскоре Крике теряет голову настолько, что пускается в любовные признания. Но пока я чувствую тяжесть его тела, пока я ощущаю, как он рождает во мне ответное наслаждение, в душе уже зреет тоска. Это немножко напоминает фугу: тревога и тоска поспешают за наслаждением, отстав всего лишь на долю такта, они вот-вот настигнут его. Какой-то голос говорит мне: «Подожди немного. Вот посмотришь — очень скоро ты снова останешься одна». Его ласки обычно полны нежности, и, если ему случается сделать какое-то грубое движение, например больно ущипнуть мою грудь, меня это радует: я буду ощущать боль и после того, как он уйдет, и его присутствие как бы продлится. Едва оторвавшись от меня., он бежит ставить новую пластинку. Я широко открываю глаза, словно желая запечатлеть в памяти линию его обнаженной спины. На этот раз он выбирает пластинку тщательнее. Как правило, это соната Шуберта или Моцарта, очень часто он ставит «Рондо ля-минор». У меня такое впечатление, словно его пальцы выстукивают на моей коже каждую ноту, чтобы отчаянье глубже проникло в меня. Иной раз на меня нападает такая тоска, что я начинаю плакать. Он ласково ждет, пока я успокоюсь. В конце концов я извиняюсь и говорю: «Я знаю, у тебя свои неприятности». Мы молча лежим рядом. Если он засыпает, меня переполняет счастье: в такие минуты мне кажется, что он всецело принадлежит мне. Когда звонит телефон, я не снимаю трубку. Мы пьем водку, курим. С приближением вечера Крике начинает тайком поглядывать на часы. Наконец он идет в ванную, чтобы отмыться от меня. Я уже давно отказалась от духов. Когда он собирается уходить, я умоляю его отвезти меня в город, куда угодно. Если же я остаюсь дома, то долго лежу как мертвая, с закрытыми глазами. У меня нет больше сил оставаться одной в этих стенах, где он никогда не будет принадлежать мне всю ночь. Самая горькая и жестокая фраза, какую я знаю, — это: «До свидания, Крике, до будущей недели».
— Я так себе представляю эту картину!
— И до чего же все банально, банально, банально! — вдруг произнесла Жюдит патетическим тоном.
— Но это еще не причина, чтобы бросаться на шею Аргентинцу. Что тебе мешает найти себе кого-нибудь дома, в Париже?
— Молодой, холостяк, умный, богатый, знающий толк в любви… Ты прекрасно понимаешь, что если такие мужчины и существуют, то их уже давно прибрали к рукам. А у тебя, Ирен, что-то не ладится. Почему твои романы всегда так недолговечны?
— Не знаю.
— Быть может, ты слишком холодна?
— Возможно.
Туристы жадно впитывали любые впечатления, какие помогали ощутить, что они действительно совершают круиз. Они словно отыскивали картины, — которые смогли бы хранить в своем альбоме воспоминаний. Например, однажды они увидели акулу-молот, она долго плыла рядом с пароходом. В другой раз их сопровождали летающие рыбы. А в одном порту они видели прибитый волной труп кашалота — и не какого-нибудь, а белого кашалота. Вернее, грязно-белого, и все же отрицать невозможно — это был белый цвет со всей его мифической силой.
— «И бог создал больших китов», — сказал актер, подойдя сзади к Ирен, которая рассматривала чудовище. Струйка крови, сочившаяся из тела кашалота, растекалась по воде большим красным пятном.
Молодая женщина вздрогнула и улыбнулась.
— Он дышит! Он дышит! — воскликнула она. — Как это животное называется на вашем языке?
— Balena. А меня зовут Исмаил[29].
— А я думала — Хосе. Так вот, дорогой мой Исмаил, считайте, что вы достигли цели своего путешествия, достигли предела и даже переступили его, потому что перед вами Моби Дик собственной персоной. Да, мсье, этот снежный холм — или, если попытаться быть ближе к реальности, эта куча вонючего сала — демон, из-за которого вы некогда стали подкидышем и сиротой.