- Подай мне, Анеточка, мой платок, желтый, турецкий… Так вот, не поверишь, даже колена дрожат.
Дочь бедных, но благородных родителей принесла желтый платок.
Прасковья Павловна подошла к зеркалу и, несмотря на свое внутреннее волнение, стала поправлять перед зеркалом свой чепчик и надевать платок. Прасковье Павловне казалось лет под пятьдесят; она была очень дородна, имела рост средний, выщипывала слишком густые брови, подкрашивала седые волосы и вообще, кажется, желала еще нравиться.
Она вышла на крыльцо, сопровождаемая дочерью бедных, но благородных родителей. Там толпилась уже вся многочисленная дворня: псари, столяры, ткачи и проч., с женами и детьми. Антон переходил от одного к другому, от одной к другой и, нахмурив брови, рассказывал им о чем-то с важностию, усиливая свои рассказы выразительными жестами. У самого крыльца стояло человек до десяти исполинов, еще десять Антонов, которые, однако, назывались не Антонами, а Фильками, Фомками, Васьками, Федьками,
Яшками и Дормидошками. Все они, впрочем, имели одно общее название малый. Эти
"малые" были небриты и облечены в сюртуки до пят. С первого взгляда их невозможно было отличить друг от друга; но глаз зоркий и наблюдательный по заплатам, оборванным локтям и пятнам на сюртуках их, вероятно, успел бы подметить, чем Филька разнился от
Васьки, а Васька от Федьки и так далее.
Прасковья Павловна на последней ступеньке крыльца была на минуту остановлена высокой и худощавой старухой, одетой несколько поопрятнее и получше других дворовых женщин. На этой старухе было надето ситцевое платье полурусского, полунемецкого покроя, до половины закрытое телогрейкою; голова ее тщательно была повязана шелковым платком, с бантиком на темени, а из-под платка торчали седые волосы. Она бросилась к Прасковье Павловне с криками:
- Матушка, сударыня… Сподобил-таки меня господь, окаянную, дожить до такой радости!.. Говорят, сокол-то мой ясный, красное-то мое солнышко, уж близехонько от нас!
Голова старухи тряслась, и слезы катились ручьем по ее морщинистым щекам.
- Да, Ильинишна, - отвечала Прасковья Павловна, поднося платок к глазам, - ах, батюшки мои! не знаю, что со мной будет от радости… Не перенесу этого, не перенесу!..
Пойдем к нему навстречу, няня.
Но няня не слыхала слов своей барыни: она была уже далеко. Мысль о свидании с тем, кого она вырастила и кого столько лет не видала, придала ей силу и бодрость изумительную. Семидесятилетняя старуха бежала с скоростью пятнадцатилетней девочки к знаменитому мосту, у которого мы оставили управляющего и крестьян с хлебом-солью.
Прасковья Павловна с дочерью бедных, но благородных родителей последовала за нею, а за ними двинулась вся дворня.
- Вот увидишь, Анеточка, - говорила дорогою Прасковья Павловна дочери бедных, но благородных родителей, - вот теперь сама увидишь, душа моя, каков мой Петенька; он совершенный бельом; брови, знаешь, этак дугой, немного похожи на мои; глаза голубые, бирюзового цвета, - не знаю, может быть, теперь переменились, - ведь ты знаешь, душечка, как непрочны голубые глаза, сейчас посереют. А уж как любит меня!.. И на воспитание, можно сказать, я ничего не жалела для него… Каких учителей у него не было!
По-французски так и режет; уж на что, бывало, француз у нас в доме и тот заслушается его, как он, бывало, заговорит по-французски, ей-богу…
- А я горю нетерпением познакомиться с Ольгой Михайловной, - заметила дочь бедных, но благородных родителей, жеманно поправляя платочек, накинутый на ее голове, - натурально, у нее должно быть все особенное: столичная жизнь не то что наша, деревенская…
- О, что касается до моей Оленьки, - с жаром перебила Прасковья Павловна, - мне писали об ней из Петербурга, что она уж такая модница… такая… и красавица: черная бровь и римский нос. Самая, говорят, бонтонная дама… Это очень натурально: генеральская дочь. Кому же и быть на виду, как не генеральской дочери?
При этих словах на лице дочери бедных, но благородных родителей обнаружилось судорожное движение, и она начала кусать нижнюю губу.
- Ах, милая Анеточка, ты не испытала еще материнского чувства, - продолжала
Прасковья Павловна, - и не можешь представить себе, дружочек, вполне моего положения…
Дочь бедных, но благородных родителей побледнела. Она никогда не могла равнодушно слушать о материнских чувствах и переменила разговор.
Между тем они подошли к мосту. Управляющий, увидев Прасковью Павловну, подбежал к ней. Он начал изгибаться перед нею, кланяться, рассказывать о своих распоряжениях.
Но Прасковья Павловна равнодушно слушала его, изредка кивая головою и принужденно улыбаясь. Вдруг речь словоохотливого управляющего прервалась. Он заикнулся на полслове…
- Пыль! Пыль! - кричала няня, - видите ли пыль?.. Это он, родимый мой, он!
Старуха стояла за мостом впереди всех и не сводила глаз с дороги. Ее сгорбленный стан выпрямился. Ее седые волосы, торчавшие из-под платка, развевал ветер; руки ее были протянуты к леску, из-за которого в самом деле подымался столб пыли, и глаза ее, всегда мутные и неподвижные, засверкали в эту минуту.
- Он! он! - повторила Прасковья Павловна, побежав на мост и таща за собою дочь бедных, но благородных родителей.
- Они! они-с! - кричал управляющий, следуя за Прасковьей Павловной.
Большая дорожная четырехместная карета, запряженная шестернею, выехала в эту минуту из-за леска и начала осторожно спускаться в овраг.
- Эй вы, голубчики, пошевеливайтесь! - кричал седобородый кучер, махая кнутом, когда лошади стали подниматься из оврага.
- Вытягивай, вытягивай постромки-то!
Карета выехала на ровное место, и в эту самую минуту раздался благовест, призывавший прихожан церкви села Долговки к обедне. Кучер снял шляпу и перекрестился. Из окна кареты выглянуло круглое лицо мужчины. Этот мужчина закричал кучеру:
- Стой, стой!..
Карета остановилась.
Лакей с сережкой в ухе, сидевший с ямщиком на козлах, с столичною ловкостью подбежал к дверцам и схватился было за ручку, как вдруг могучая рука Антона невежливо оттолкнула его и отворила дверцы.
Лакей с сережкой в ухе презрительно улыбнулся, посмотрел на Антона, а Антон, нахмурив брови, измерил его с ног до головы и проворчал себе под нос:
- Нам-ста не в диковинку, брат, этакие. Видали всяких!
Из кареты выскочил человек лет двадцати девяти, полный, белокурый, в камлотовом пальто, с черепаховым лорнетом на шнурке и в дорожной фуражке с длинною шелковою кистью.
Едва он успел коснуться одною ногою земли, как уже почувствовал себя в горячих материнских объятиях. Прасковья Павловна прижимала его к груди, стонала, охала и кричала раздирающим душу голосом:
- Петенька… Петенька… голубчик мой… Ты ли это, друг мой милый?.. Не во сне ли я? Узнаешь ли ты меня, батюшка мой?.. Дай посмотреть на себя…
Петр Александрыч - тот самый, который был известен читателю под именем
Онагра, задыхаясь от поцелуетев и ласк, не мог ни говорить, ни шевелиться. Так прошло минут пять. Наконец он освободился от объятий, перевел дыхание, отряхнулся, прокашлянул и сказал:
- Позвольте мне, маменька, представить вам жену мою.
Он оборотился назад и указал рукой на даму чет двадцати четырех, высокую и стройную, одетую просто, по-дорожному.
Лицо ее было бледно, большие черные глаза выражали утомление (очень натуральное после двухнедельной езды), густые волосы, некогда рассыпавшиеся локонами до плеч (и обратившие на себя внимание офицера с серебряными эполетами на бале госпожи Горбачевой), были зачесаны гладко.
Прасковья Павловна окинула свою невестку взглядом быстрым, проницательным - и ринулась на нее с криком:
- Ангел мой!.. сокровище мое!.. Ольга Михайловна!.. Друг ты мой!.. Прошу полюбить меня… А я за вас молилась всякий день, ангел мой, ночи не спала, все думала, когда-то увижу моих родных деточек… Дай обнять себя, сердце мое!.. Дай посмотреть на себя… Здоровы ли ваша маменька, папенька, мой дружочек?