Радость исключительна - радость любит только радость. Грусть, напротив, растет вовнутрь своей почвы: это - подземный мир. Питаясь струями Стикса, она любит беспрестанно орошать себя его тихими струями. Это та влажная почва духа, из которой подымаются бесконечные стремления и порывания души, на которой восстают лучшие, благороднейшие идеалы человека… В грусти человек всегда сильнее и глубже все ощущает, живее всему сочувствует; в грусти он все благословляет… Вы, верно, помните глубокий смысл Гетева "Теките, теките, слезы вечной любви" и слова безумной Офелии, что "горе есть праздник человеку". Меланхолия есть высшая, идеальная сторона грусти - это грусть, лишенная уже всего жгучего, тяжелого и темного, - а преобразившаяся в одно благоухание. Меланхолия - это эфир, внутренний элемент музыкального состояния души.
И все создания Шуберта дышат меланхолиею. Редко отдается он ясным, наивным ощущениям, как в "Alinde", или блаженствующему порыву сердца, как в "Серенаде". Он редко симпатизирует с стремлениями счастливой любви. Он любит погружаться в те туманные недра духа человеческого, где цветет память об исчезнувшем счастии, о потере людей, сросшихся с сердцем, где накопляется скорбь от противоречий жизни; он нисходит в те тайники, где разражается трагическая судьба, постигающая человека, где лежат печальные развалины существования, потрясенного горьким жребием…" и проч. и проч.
Так он писал темно и вяло, а Ольга Михайловна жадно перечитывала эти строки, пропитанные туманностию, в которой ей грезилось что-то поэтическое… Но мир скорби и страдания таинственно, еще как предчувствие, начинал уже развертываться перед нею… И в эти-то минуты Шуберт звуками своими открывал для нее сокровенную внутренность души человеческой, не выговариваемую словами… Эти звуки сливались с настроением ее духа, - и что-то родственное чувствовала она к человеку, который, объясняя ей Шуберта, объяснил ей многое в ней самой. С этих пор между им и ею уже существовала неразрывная духовная связь…
Тяжелые предчувствия ее начинали сбываться: тетка ее умерла; отец увез ее в
Петербург, говоря, что "Оленьке пора пристроиться" и что в Москве "на женихов плоха надежда". С тех пор она не видала своего учителя, но как святыню берегла воспоминания минувшего и это письмо о Шуберте.
Неожиданная встреча с ним, которого она, может быть, никогда уже не надеялась встретить, заставила кровь выступить пятнами на лице ее, но она тотчас же затушила в себе это внутреннее волнение и с лицом спокойным обратилась к Андрею Петровичу, предложившему ей какой-то вопрос по хозяйственной части. Появление старого знакомого Ольги Михайловны в доме помещика Боровикова не было ни мало удивительно. Лишась единственной своей покровительницы, он года четыре провел в
Москве в звании учителя, перенося всевозможные муки. С утра до вечера бегал он из одного конца Москвы в другой для добывания себе насущного хлеба и не видел конца этой мучительной жизни. Силы его ослабевали в тяжкой и бесплодной борьбе с внешними обстоятельствами; дух упадал; измученный своими уроками, к которым он начинал чувствовать отвращение, оскорбляемый на каждом шагу барскою спесью и невежеством, - не имея ни часа времени для себя, он иногда был близок к отчаянию. Мера терпения его переполнилась; он решился во что бы то ни стало бросить Москву и тотчас, воспользовавшись предложением своего знакомого, отправился в учители к детям Андрея
Петровича за весьма ничтожную цену, с тою мыслию, что в деревне он будет иметь хоть несколько свободных часов в день. Об Ольге Михайловне он почти ничего не слышал в продолжение нескольких лет, кроме того, что она в Петербурге и замужем.
Он сначала долго вглядывался в нее, как бы не узнавая ее, - так несбыточна показалась ему мысль встретиться с нею в сельце Покровке, Новоселовке тож; но когда он услышал ее голос, тогда уже не оставалось для него ни малейшего сомнения. Эти тихие звуки были так знакомы его сердцу!..
После обеда музыканты перешли на галерею, выходившую в сад. Андрей Петрович приказал им грянуть плясовую, усадил гостей в комнате близ галереи и торжественно вывел на середину комнаты Илью Иваныча, который уже был немножко под хмельком.
- Ну-ка, сердечный, позабавь гостей! - вскрикнул ему Андрей Петрович повелительным голосом.
Илья Иваныч пустился вприсядку. Андрей Петрович стоял, подбочась фертом, и хохотал диким голосом, глядя на своего забавника; ему вторила большая часть гостей; от поры до времени он приговаривал: "Молодчина! право, молодчина!" Вслед за пляской одна из четырех воспитанниц с венком, по просьбе хозяина дома, жеманясь и отнекиваясь, села за фортепьяно и пропищала "Соловья". Андрей Петрович начал ей аплодировать.
Барыня воспитанницы вскрикнула:
- Ведь Раисочка-то у меня самоучкой дошла до этого; никто ей не показывал, как петь!
- Что, матушка? - сказала Фекла Ниловна. - Я на это ухо, вы знаете, недослышу…
Что?.. а?.. самоучкой? голосок хоть куда…
Дочь бедных, но благородных родителей, насмешливо улыбаясь, взглянула на
Ольгу Михайловну.
Затем музыканты заиграли русскую, и два сына Андрея Петровича в красных рубашках явились на сцену. Их встретил в зале прием оглушительный… По окончании пляски гости обнимали, целовали и гладили их по головке.
Андрей Петрович повел своих гостей в новоразведенный им сад, образовавший правильный четвероугольник, разделенный дорожками на квадраты. В этом саду липы и березки были рассажены симметрически и чрезвычайно хитро подстрижены шапками, вазами и другими фигурами, а на самой середине его, на каменном пьедестале, поставлены были солнечные часы. К этому саду примыкал другой, фруктовый, с оранжереями, которыми в особенности гордился Андрей Петрович. Дамы остались в фруктовом саду, а хозяин дома с Петром Александрычем отправился играть в бильярд. В этот раз Петр Александрыч остался побежденным, и Андрей Петрович, восхищенный своею победою, потирая руки, беспрестанно повторял:
- Что, батюшка Петр Александрыч, и мы, деревенские дураки, дали себя почувствовать! Каков был последний-то ударец, как я желтого-то в угольную записал с треском?.. а?
Учитель после сцены с Ильею Иванычем не показывался; остальной вечер был проведен за картами… Играли на двух столах: дамы составляли свою партию, мужчины свою… Ольга Михайловна, как неиграющая, осталась в обществе дочери бедных, но благородных родителей и четырех девиц с венками на голове. Дочь бедных, но благородных родителей занимала всех своими разговорами. Ольга Михайловна и четыре девицы с венками молчали… Фекла Ниловна проигрывала и очень сердилась…
- Ну, матушка, - говорила она Прасковье Павловне, вытирая пот с лица и оканчивая игру, - экая игрища к тебе сегодня шла… а? что? признаюсь, с тобой играть нельзя - и всё жлуди на вскрыше!.. - Фекла Ниловна отвела Прасковью Павловну к стороне: - Я от невестки твоей совсем другое ожидала… Да что она, матушка, ничего не говорит, а коли заговорит, так ничего не слышишь… что?.. Это в моде, что ли, под нос себе говорить?.. а?
Ты знаешь, что я люблю откровенность, родная… Мы с тобой свои люди, говорить все можем. Прасковья Павловна вздохнула.
- Ах, друг мой Фекла Ниловна, - уж между нами сказать, и я ожидала от нее совсем другого… Говорили бог знает что… и в столице воспитывалась, и генеральская дочка, а этого совсем ничего и не видно…
- А? что? не видно?.. Правда… Жаль сынка-то твоего: мог бы сделать лучше партию… а? Он такой из себя видный… Жаль… жаль…
- Фекла Ниловна, надо нам расчесться, - сказала одна из игравших барынь.
- Что, матушка? а? Недослышу… что такое?
- Расчесться надо, - закричала барыня.
- Ах, матушка, что это вы так кричите над самым ухом!
При расчете барыни начали спорить и горячиться. Расчет продолжался с полчаса и окончился только с помощию хозяина дома… Оказалось, что Фекла Ниловна проиграла два рубля двадцать пять копеек.