Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я могу смело сказать: в моей жизни всегда были сады, так о других говорят, что в их жизни всегда были женщины. И когда я мысленно произношу слово «дом», то в это понятие обязательно включается и сад, но совсем не тот, на мой взгляд, искаженный образ сада с вылизанным английским газончиком, с плакучей ивой и колючими розовыми кустами, нет, сад — это еще и огород с редиской, помидорами, салатом и, конечно, с капустными грядками. Добавим сюда еще насос, кучу навоза, птичник и садок для кроликов, садовую утварь, составленную в углу сарайчика, где под потолком подвешены связки чеснока и лука, — и вот вам если не самый прекрасный пейзаж в мире, то по крайней мере самый трогательный, самый человечный, тот, к которому особенно прикипело мое сердце. Я могу сколько угодно восхищаться Ленотром, но к его «садам» у меня душа не лежит.

В моих же садах, которые я люблю, в таких простеньких и скромных садах я научился многим вещам не менее важным, чем те, что преподавали мне в школе. Тут, я знаю, я рискую быть непонятым многими моими читателями, а те, которые поняли бы меня, наверняка не прочтут этой книги.

Летом, в хорошую погоду, мой отец поднимался затемно и возился в саду, прежде чем отправиться на завод. Нет ничего милее тех минут летнего утра, когда солнце только еще встает. Вскакиваешь с кровати, отдохнувший, бодрый, распахиваешь дверь и бежишь по дорожкам, по еще прохладной после ночи земле. Все вокруг безмолвствует, падающий сбоку утренний свет оживляет листву, и можно копать, полоть, окучивать до тех пор, пока солнышко не начнет припекать как следует и не высушит вырванные сорняки. Как я жалею, что редко отваживался вставать в этот час и потому так мало наслаждался этими ранними утрами. Но изредка мне все же случалось просыпаться «на зорьке», и тогда я бежал босиком по чуть теплой земле.

— Гляди-ка, прибежал! — говорил отец. — Встал уже?

— Ага. Давай я тебе помогу.

— Ну, спасибо. Ты молодец. Подбирай-ка сорняки да относи их вон туда, в тачку.

Я вдыхал утренний воздух, запах влажной земли, еще смешанный с ароматами ночи.

Отец взглядывал на часы: «Ого, мне уже пора!» Он быстренько выпивал свою чашку кофе, а заводские гудки уже заводили первую песню, потом он прихватывал зажимами брюки, вскакивал на велосипед и уезжал.

Вечер был более благоприятен для сбора овощей и фруктов, а главное — для поливки. Со всех сторон доносилось пыхтенье насосов, позвякиванье цепей, на которых поднимали ведра с водой. И голоса слышались из-за заборов — одни и те же голоса, одни и те же фразы: «Теплый нынче вечерок!», или: «Что ж, погодка по сезону!», или: «Гляньте-ка, луна какая красная, быть завтра дождю!» Если ветер дул со стороны леса, он доносил запах паровозной гари. Быстро темнело, наступал час летучих мышей, ночных бабочек и жаб.

Еще в раннем детстве отец научил меня окапывать и мотыжить. Он показал мне, как держать мотыгу, чтобы не уставала рука. Научил, как втыкать ее в землю, не слишком глубоко, немного наискось, как разбивать ею тугие комья, как разравнивать землю, добиваясь, чтобы грядка получилась высокой. Нужно было работать в одном ритме, не ускоряя движений. Отец все делал необычайно тщательно, и, когда заканчивал грядку, она получалась у него ровненькая, красивая. Дорожки он прокладывал, натягивая веревку, это было совсем не обязательно, но он поступал именно так. «Для красоты!» — коротко бросал он, не вдаваясь в долгие рассуждения. Он, видимо, чувствовал, что красота — это главное, и терпеть не мог тех дикарей, которые варварски обращаются с землей, он говорил, что они поступают «как дикие кабаны». Для них земледелие было делом сугубо практическим: едва посеяв, они стремились поскорее снять урожай; в глазах отца эти люди не заслуживали никакого уважения. Сам он, закончив работу, долго еще стоял, скручивая сигарету и краешком глаза посматривая на сделанное тем растроганным и одновременно скромным взглядом, какой позже я не раз подмечал у некоторых художников перед своим творением.

А потом — ожидание всходов, потом прополка, поливка, окучивание — все эти действа, помогающие семени постепенно превратиться в плод. Именно работа в огороде, как мне думается, и преподала мне урок терпения и научила понимать, что время лучше всего отмерять в этом ритме, который ничто не в силах изменить. И еще я довольно скоро понял, что лучший наш инструмент — человеческая рука: она подрезает, ровняет, чистит и даже разрыхляет почву без риска повредить корешки. Ребенком я не испытывал потребности найти название этому соприкосновению руки с землей, но позже слова возникли сами собой: прикосновение, ласка, любовное проникновение. Этот контакт с землей я всегда переживал с тайной радостью, словно от нее передавалась мне, переливалась в мои жилы какая-то неведомая сила. Существование мое неполно без земли, без этого запаха перегноя, аромата растений, ярких переливов листвы, журчания воды между грядками, без ощущения на своем лице легкого ветерка и солнечных лучей, мимолетного касания насекомого или птицы — без всего, что дарит сад тому, кто чувствует свою сопричастность с ним.

В эти последние недели, когда в комнатах поселились тоска и смерть, я порой выходил из дома, где медленно угасал мой отец, и шел в сад, чтобы прикоснуться к земле, взять щепотку, растереть ее в пальцах; и если даже навязчивые образы не исчезали совсем, то хотя бы чуточку просветлялась душа, на меня постепенно нисходило некое успокоение, почти умиротворение. Именно в саду я почувствовал то, о чем раньше только смутно догадывался: что жизнь и смерть тесно переплетены и что, соединяясь, они как бы оплодотворяют друг друга.

И огород тоже нельзя возделывать без некоторого колдовства. Тот, кто вздумает обойтись тут одним только трезвым рассудком, после первых же обманчивых иллюзий неизбежно испытает горькое разочарование. Природа, заключенная в этом микромире, покорится лишь чуткой и искусной руке, бессознательно угадывающей и свою власть над землей, и пределы этой власти. Тут ничего не добьешься ни грубым принуждением, ни навязыванием своих законов, здесь идет нежная и любовная борьба, непрестанно возобновляемая, ищущая слияния, совпадения. Существует тайная философия сада, и всякий истинный садовник одновременно и мудрец, и поэт. А тот, кто ограничивается одной «наукой», вырвет у земли лишь видимость плодов, вздутых, бесцветных и безвкусных.

Об этом колдовском даре огородника мой отец всегда помалкивал, а уж дядя Жорж тем более. Они унаследовали его, правда в несколько ослабленном виде, от отцов и дедов, а пребывание на заводе и в городе, не уничтожив его полностью, лишь сделало более скрытым, так что все это неосознанно сохранялось скорее в жестах, нежели в словах. Пожалуй, именно от Алисы я перенял какие-то крохи этой смутной магической власти над землей — ведь женщины все по натуре немного колдуньи, жаль только, что в те детские годы я был к этому не слишком внимателен. Да и позже, лет в восемнадцать, пытаясь развеять свою тревогу перед жизнью, я довольно глупо пыжился, изображая из себя трезвого рационалиста, может, даже слегка подсмеивался над Алисой, глядя на нее свысока в своей юношеской заносчивости, как на существо примитивное. Так что теперь мне приходится делать усилия, чтобы вырвать из глубин памяти скудные воспоминания о ее действах, словах и жестах, я как будто пытаюсь вызвать покойника, in extremis[6], из могилы. И здесь мне не приходится рассчитывать на мать, она не слишком-то жаловала Алису, раздражавшую ее, и поэтому, как я подозреваю, поторопилась забыть все с нею связанное.

Пользуясь редким досугом после целого рабочего дня на заводе и маниакально усердного ведения хозяйства, Алиса время от времени устремлялась на огород, как бросаются в бой. «Завтра с утра пораньше встаю — и вперед!» — заявляла она. Я так и вижу ее летом, на босу ногу, в стареньком халатике, под которым, по-моему, не было ничего, кроме знаменитых необъятных бумажных панталон, которые иногда развевались на бельевой веревке. Крепкими руками, чуть прищуренными глазами и спущенной на лоб до самых бровей серой косынкой, под которую были подобраны волосы, она напоминала мне одну из русских или польских эмигранток, живших в рабочих поселках по ту сторону луга. Впрочем, вряд ли ей польстило бы подобное сравнение: она, как и многие французы, относилась со слегка презрительным снисхождением ко всем этим «полякам», лузгающим семечки и грызущим огурцы, горьким пьяницам, имевшим, однако, славу усердных работников. С тем же обидным пренебрежением поляки относились к аннамитам, которые в свою очередь молчаливо презирали негров. Все это вавилонское столпотворение подчинялось своей хрупкой иерархии, которая как бы сама собой разумелась, приводя, пожалуй, скорее к разобщенности, нежели к злобе и стычкам.

вернуться

6

В последнюю минуту (лат.).

35
{"b":"277085","o":1}