Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отвернувшись от окна, я приступал ко второму этапу своего приключения, которое также было не совсем безопасным. На чердаке дед просто настелил поверх балок несколько длинных и довольно шатких досок, между которыми проглядывала штукатурка потолка, по ним нужно было ступать совсем осторожно. У меня уже накопился некоторый опыт в этом деле, и с осмотрительностью и ловкостью мореплавателя, лавирующего между рифами, я продвигался вперед, думая о том, что, оступись я и провались между балками, я наверняка пробью потолок и так и застряну в нелепой позе. Я представлял себе, как раскудахчется моя бабушка, услышав грохот и увидев в дыре на потолке мои болтающиеся ноги. Придется звать соседей, вытаскивать меня с помощью веревок! Но мне удавалось благополучно миновать опасные места, и я добирался до более прочного настила под слуховым окошком, где были свалены старый матрац, всякие ящики, ножки от железной кровати, остов велосипеда. Нет, наш чердак не походил на чердаки богачей, где, порывшись, можно отыскать сокровища, — это была обыкновенная свалка старья, покрытого пылью. Но все же здесь я мог побыть один, здесь царила тишина, нарушаемая лишь хлопаньем дверей внизу да приглушенным голосом Мины, распекавшей кошку.

Да, я с удовольствием бы и сейчас покопался в коробках с почтовыми открытками и старыми газетами, как тогда, в детстве. Тем более что опять идет дождь — один из тех унылых холодных дождей, которые, зарядив с утра, льют и льют себе без передышки. Если к полудню не прояснится, дождь так и будет моросить до вечера, а значит, и стемнеет сегодня раньше времени. Вообще здесь, на Севере, октябрь — это почти зима. Да, нынче вполне подходящий день, чтобы побывать на чердаке, верно еще хранящем тепло сентябрьских дней, забраться туда и посидеть, слушая, как барабанят капли по черепице, словно по крыше быстро-быстро бегают птицы. Но я прекрасно знаю, что с тех пор, как дом продан, все там изменилось, даже если новые владельцы и оставили на месте чердачную лестницу. После смерти Алисы члены семьи поделили меж собой всю лучшую мебель, фотографии, безделушки. А старьевщик за несколько су скупил и увез остальное.

— А что нам было делать со всем этим? — удивляется мать.

Я думал, она добавит: со всем этим старьем. Но она удержалась. Наверное, после смерти отца, когда то, чем она жила в настоящем, сразу вдруг рухнуло, она тоже начала понемногу ценить память о прошлом и предметы, которые с ним связаны.

— А открытки, патефон, пластинки? Ты помнишь «Рамону»?

— Часть открыток забрала Симона, патефон и пластинки у Сильвии. А остальное… Я ничего не хотела брать.

— А газеты, которые были на чердаке?

— Старьевщик вынес их и сжег. Я помню, он еще жаловался: какая, мол, у вас там свалка! Он уехал, а от газет остался только пепел в саду.

А мне хотелось бы полистать хоть несколько номеров «Иллюстрасьон» за 1914–1918 годы, потому что чердак, как это ни странно, для меня был связан прежде всего с войной. Скрючившись в неудобной позе на дырявом матраце, из которого во все стороны вылезал пыльный серый волос, я читал патриотические статьи, где говорилось о «наших доблестных солдатах», о «бошах» и победе над ними; особенно зачаровывали меня фотографии, все одного и того же светло-коричневого тона, — вот они-то недвусмысленно повествовали о бедствии. Пусть даже горы трупов на грязной, ощетинившейся колючей проволокой земле назывались «врагами», это я прекрасно понимал, потому что начитался газетных басен, но все равно передо мной лежали мертвые люди. Были на этих снимках и деревни, превращенные в груды камней, развороченные траншеи, лунные пейзажи полей, изрытые кратерами снарядных воронок, поваленные деревья со сломанными ветвями, среди которых пробирались солдаты в касках, держа ружья, как вилы, наперевес. Эти фотографии и еще снимки Большой Берты, первых английских танков на Сомме и огнеметов я рассматривал так часто и подолгу, что они навсегда врезались мне в память безжалостным и мрачным образом войны, этого «кровавого безумия», против которого столь яростно восставал мой дядя Жорж, убежденный пацифист. Мне-то самому так и не пришлось хлебнуть войны, но она долго преследовала мое воображение как еще один лик смерти, и я часто спрашивал себя, какой солдат вышел бы из меня, окажись я там, под обстрелом. Скорее всего, неважный, если не хуже! Мне чудилось, что когда-то, в прежней жизни, я уже пережил грязь, холод и голод, разрывы шрапнели и обжигающую боль от пули, попавшей в меня. И когда много лет спустя, во время поездки в Лотарингию, я неожиданно для себя самого сделал крюк в Дуомон и проехал по полям сражений, я вдруг почувствовал, что эта земля мне уже знакома. Эти укрепления, развалины, Штыковая траншея — я когда-то их уже видел!

Итак, я сидел на чердаке, а день клонился к вечеру, я подходил к окошку, но никак не мог понять, сколько же часов я провел здесь, погруженный в мечты. Вдруг раздавался голос Мины и отрывал меня от мертвых картин войны:

— Ты все еще наверху?

— Да.

— Чем ты только там занимаешься, поросенок эдакий?

— Ничем. Я читаю про войну.

— Опять читаешь! Не надоело тебе глотать пыль? А ну-ка давай спускайся! Дождик-то ведь давным-давно кончился. Иди-иди, помоги мне собрать фасоль!

Опустившись на колени у порога, спиной к пустоте, я нащупывал вытянутой ногой первую перекладину, а найдя и уцепившись за боковые стойки, начинал спуск. На середине лестницы страх покидал меня. Из этого мира войны я возвращался вниз, с чердака, какой-то ошеломленный, даже отупевший и с трудом понимал то, что мне говорили.

— Ну-ка, проснись! Прямо несчастье с тобой!

Когда последний солнечный луч проскальзывал в просветы между угрюмыми облаками, он вдруг ослеплял меня, как будто я вырвался из могилы. Мир обретал все свои краски, такие чистые и невыразимо нежные, я с неизменным волнением нахожу их в картине Милле «После грозы», где художнику каким-то чудом удалось уловить этот влажный, почти нереальный свет, на секунду как бы изнутри озаривший пейзаж, оживив все его оттенки.

В саду, стоя рядом с Миной, я раздвигал листья и вдыхал слабый гниловатый запах земли и навоза. Я спрашивал:

— А ты-то еще помнишь войну?

— Ох, помолчи! Никак не пойму, что ты в ней хорошего нашел?! Посмотри на себя — глаза как у совы, и весь в пыли вывалялся. Ну, погоди! Если и дальше так пойдет, я их все пожгу, эти газеты!

Я кричал:

— Нет, нет, не жги!

— Такое чтение тебе не по годам. Смотри лучше, что делаешь, не затопчи мне ростки!

И, нагнувшись к грядке, она вздыхала:

— Ох, святой Вавила, всю спину разломило!

Однажды, заинтригованный этим таинственным Вавилой, я спросил бабушку, кто он такой.

— Понятия не имею, — ответила она. — Это я так, для красного словца.

Позже, раскрыв «Ларусс», я обнаружил в нем только одного Вавилу — епископа Антиохийского, замученного при императоре Деции, но, если не считать страданий, которые он перенес, никакой связи с трудностями садоводства я не уловил. Иногда, работая на огороде, Мина произносила еще одно заклинание, но это уже было прямо связано с ее мотыгой:

— Ох, труды наши не сладки, коли бог не дал лошадки.

Кто знает, может, слушая ее, я, пятилетний карапуз, уже тогда приобрел вкус к поэзии или по крайней мере ощутил сладость рифмы.

А Мина улыбалась, обнажая голые, без единого зуба, десны, которые ничуть не портили ее улыбки. Я, как сейчас, вижу ее глаза в светлых ресницах, седые волосы, собранные в пучок железными шпильками, и фартук, отвисший под тяжестью ярко-зеленых стручков фасоли.

Я часто спрашиваю себя, не родился ли я в саду или даже не породил ли меня сад. Первая моя фотография, как я уже говорил, представляет меня в возрасте нескольких месяцев на руках отца, держащего меня над капустным кочаном. Присев на корточки, он как бы поднимает меня с грядки на вытянутых руках, лицо у него растроганное, и он смотрит прямо в объектив. Я запеленут, с чепчиком на голове, личико у меня сморщенное, и гляжу я не в аппарат, а на капусту. В одних семьях дети рождаются в розовом кусте, в других ребенка приносит фея, ангел или аист, да мало ли кто еще. У нас же обычай повелел, чтобы дети появлялись более прозаическим способом — в капусте, впрочем, тут и возразить было нечего, ведь наши предки веками возделывали и растили этот деревенский овощ, который вместе с картофелем составлял их основную пищу. Капустный суп, медленно томящийся на очаге, солянка, горшок с тушеной капустой, служившей гарниром к подстреленной тайком куропатке, — вся наша история пропитана крепким аппетитным запахом горячей капусты; остывая, она оставляет свой въедливый, уже менее приятный аромат и в коридорах домов, где живут рабочие, и на кухнях деревенских ферм. Благодаря этому запаху, к которому примешиваются еще запахи кошачьей мочи и стирки, я берусь с закрытыми глазами определить социальный уровень любой семьи. Как раз по этой причине капустный запах сурово изгоняется из квартир буржуа, у которых обоняние, по-видимому, «более тонкое», как и интеллект. Итак, капуста — вот мой герб. Он меня вполне устраивает. И я не желаю другого, более благородного.

34
{"b":"277085","o":1}