За годы учения юноша пристрастился и к живописи. Среди его любимых художников — Микеланджело, Боттичелли, Милле, Дюрер. Сумел он воспитать в себе и музыкальный вкус. Еще в отрочестве он предпочитал всем модным песенкам Бетховена и Баха. А произведения таких композиторов, как Дебюсси, Равель, Шоссон, Сати, Онеггер, узнавал с первых тактов. Это уже высокая ступень приобщения к культуре.
Поэт-философ, Жан Жубер нередко бывает афористичен: «Смерть отца играет в нашей жизни роль проявителя, с помощью которого мы распознаем наше прошлое», «Бросить книгу на пол… такое же преступление, как бросить кусок хлеба», «Отрочество тяготеет к самоанализу», «Детская дружба уходит и забывается с разлукой и окончанием переписки», «Земледелие — некая секретная философия, и всякий истинный земледелец одновременно и мудрец, и поэт», «Женщины все по натуре немного колдуньи» и т. д. Могущество, скрытое в слове, рассказчик почувствовал и в тех народных присловьях, пословицах, поговорках, которые употребляли его отец и тетя Алиса: «Луна красная — быть завтра дождю», «На святого Мориса горох сажай, соберешь богатый урожай» и т. п. «Кто знает, может, слушая ее, я приобрел вкус к поэзии или по крайней мере ощутил сладость рифмы?» — размышляет Жубер.
На протяжении всей книги писатель сознательно и бессознательно подчеркивает свою неразрывную связь с близкими, с простыми людьми. Он не только не стыдится своей родни, но, наоборот, гордится, любуется ею. В таком решении народной темы заключается истинный демократизм Жубера.
Писатель не случайно назвал свое произведение «Красные сабо». Большое сабо, выкрашенное в красный цвет, висело над входом в лавку его дяди, где собирались социалисты, анархисты, коммунисты и многие другие «печальники за народ». Оно свидетельствует о гордости ремесленника своим ремеслом, своим мастерством, подчеркивает прочность народных корней и традиций, непреходящую связь времен, и в то же время красный цвет, поясняет автор, как бы символизирует единение всех тружеников, избравших своим флагом красное знамя Народного фронта.
Красные сабо
(Роман)
Памяти моего отца, Алисы и Жоржа.
ри недели назад умер мой отец. О его последних минутах мне не хочется говорить. Снова я живу в доме моего детства, в моей бывшей комнате, — я часами лежу на кровати с книгой в руках и пытаюсь читать. Но вскоре буквы начинают расплываться перед глазами, мысли уносятся вдаль, и я сдаюсь, раскрытая книга тихо ложится мне на грудь. Взгляд мой скользит к узкому оконцу, в которое видно болезненно-серое октябрьское небо. Гатинэ — край речушек и болот, мои воспоминания о нем пронизаны тонкой осенней грустью. Мне слышно, как внизу, в кухне, возится моя мать — скрип двери, негромкие шаги, бряканье кастрюль. Я брожу по комнате, дотрагиваюсь до стульев, выдвигаю ящики комода, где грудами лежат бумаги, почтовые открытки, фотографии, великое множество принадлежащих мне мелочей, до которых вот уже тридцать лет как никто не дотрагивался. Я раскладываю их на столе, разглядываю одну за другой.
Иногда, прижавшись лбом к оконному стеклу, я смотрю на знакомую картину своего предместья, раз и навсегда застывшую, — вот только на том месте, где раньше была гранитная мастерская, выросла новая вилла, — смотрю на живую изгородь из туи, на гаражи. Старые домишки, крытые закопченной от дыма черепицей, кажутся такими маленькими, как будто строили их для карликового народца. В тесных садиках облетает листва с фруктовых деревьев. Меж грядками порея и капусты чахнут, бессильно повиснув на подпорках, последние стебли помидоров. Улица почти всегда пустынна. Лишь изредка пройдет старушка с хозяйственной сумкой да проедет рабочий на велосипеде, а в пятом часу выбегут из школы, смеясь и толкаясь, ребятишки. И вновь воцаряется тишина, быстро надвигаются сумерки.
Я спускаюсь в кухню, усаживаюсь в уголке между столом и шкафом. Временами мать начинает плакать, руки ее дрожат. Я глажу ее по плечу и тихонько приговариваю:
— Ну-ну, не надо.
А она все твердит:
— Не могу… ничего не могу с собой поделать.
Тогда, чтобы отвлечь ее, я спрашиваю:
— Что у нас сегодня будет на ужин?
Или:
— Хочешь, я спущусь за вином в погреб? Может, нарвать в огороде петрушки?
За ужином мы говорим мало, а после ужина, убрав со стола, мать идет в свою спальню.
— Пойду попробую уснуть.
— Да-да, отдохни немножко.
Чтобы поцеловать ее, мне приходится немного наклониться.
— Спокойной ночи, — говорит она. — Не засиживайся слишком поздно.
Порой, когда погода проясняется, мы с матерью гуляем по улицам Шалетта, где за прошедшие двадцать лет постепенно стерлись последние приметы бывшей деревни. Песчаные карьеры, где я играл ребенком, давно уже засыпаны, поля за кладбищем раскромсаны на куски, исчезли под огородами. От фермы остался один только хозяйский дом, одиноко стоящий на берегу Луэна, над его застывшими маслянистыми водами. Но на правом берегу еще сохранились стены лесопилки, ныне заброшенной, вокруг нее догнивают почерневшие бревна и кучи досок. На противоположном берегу построили дом призрения: несколько строгих белых кубов на прилизанной лужайке, каких-то совсем безликих. И только чуть дальше, в заповедной рощице с чахлыми, блестящими от дождя деревцами, я вновь попадаю в родные, давно знакомые места. Но ненадолго, ибо вскоре на горизонте возникают рабочие кварталы Ланей. И приходится делать крюк, а потом перебираться через железную дорогу и новую парижскую автостраду, чтобы попасть в государственное лесничество, к счастью почти не затронутое прогрессом, сохранившееся как чудесный уголок. Но путь туда слишком долог, а осенью погода капризна и, чуть что, хмурится, налетает влажный ветер, принося с собой запах заводской гари. В сумерках из Монтаржи доносится перезвон колоколов.
Мы возвращаемся домой, когда уже зажигают огни. Фонари слабо освещают нашу улицу, мостовую теперь заасфальтировали, но не сочли нужным сделать тротуары, так что обочины сплошь заросли сорняками, среди которых шныряют кошки. Когда мы проходим мимо дома, где до женитьбы жил мой отец вместе с бабушкой и тетей Алисой, я смотрю на него, и меня, как всегда, охватывает какое-то тоскливое чувство, ибо с этим местом связано такое множество воспоминаний. Но у новых владельцев не было никаких причин бережно сохранять внешний вид дома, и они сочли себя вправе произвести необходимую перестройку.
— Не нужно было все-таки продавать этот дом! — говорю я матери.
— Ну что ты хочешь! Алиса умерла, нельзя же было, чтобы он пустовал. Мы все давно жили своими домами. Одна только Симона могла бы его купить, да у нее денег не хватило.
— И все-таки мне очень жаль. Подумать только, я даже не имею права войти туда! Ты видела? Они уничтожили виноград вокруг беседки.
— Да он уже весь засох.
— И замуровали балконную дверь.
— От нее никакой пользы не было. Одни сквозняки, сам помнишь… Вечно приходилось затыкать щели одеялом.
— Я знаю, но все же… Да и штукатурка у них какая-то чересчур светлая. А вот чердачную лестницу они оставили, ну и ну!
— Что же тут странного; они молодые, им хочется, чтобы все было по теперешней моде. Хозяйка как раз очень милая. А вот о нем ничего не могу сказать: он с соседями не разговаривает.
— Нет, не надо было продавать дом. Никак не могу представить себе эти места без Мины, без Алисы. Кстати, скажи, почему бабушку звали Миной?
— Так ее дети называли.
— Я ведь даже ее полного имени не знаю. Как же ее звали? Мелани? Жозефина? Для меня она всю жизнь была Миной.