Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Итак, Алиса более, чем когда-либо, выглядела славянкой, сражаясь, борясь со своим садом в стиле, весьма отличающемся от стиля моего отца: с лихорадочным нетерпением, почти страстью. Но ей были ведомы секреты.

Деревья следует сажать на святую Катерину, когда, «что в землю ни воткнешь, все растет». Лук сеют на святую Агату, фасоль — на зорьке в день Вознесения, а горох — на святого Мориса, каковой праздник ей трудно было бы забыть, так как то были именины моего отца.

На святого Мориса горох сажай,
Соберешь богатый урожай.

Может быть, в таких вот присказках, которые тетя Алиса называла «старыми как мир», и таилась поэзия, соседствуя с магией земледельческих ритуалов. А впрочем, может быть, поэзия как раз и родилась из этих колдовских заклинаний, с помощью которых в старину охотники, рыбаки и пастухи пытались постичь и подчинить себе реальную действительность; поэтому они и передавали эти присказки от поколения к поколению, зачарованные могуществом, скрытым в Слове. Алиса внимательно следила за небом, луной, звездами, за полетом птиц и поведением кур и кошек, незамедлительно расшифровывая и принимая к сведению все эти только ей одной понятные сигналы. Против вредных насекомых или болезней растений она изготовляла самые невероятные смеси, в состав которых входили, в зависимости от обстоятельств, печная зола, мыльная вода от стирки, сера, окурки, слюна или моча. Ничто у нее зря не пропадало! Все возвращалось на круги вселенского движения. Прибавьте сюда еще содействие луны и звезд, и вы поймете: Алисины грядки плодоносили обильнее прочих.

Эти колдовские приемы, разумеется, не ограничивались одним только садом. Вся Алисина жизнь была насыщена какими-то секретными знаками, заклинаниями, тайнами, и я никогда не мог постичь, отчего она так решительно порвала с церковью. В другом месте и в другое время из нее вышла бы в высшей степени набожная душа, возносящая господу любовь, которую она питала к нам; я хорошо представляю себе, как она жгла бы свечи и обвешивала себя образками, самозабвенно предаваясь культу своих святых покровителей, к коим взывала бы о помощи и чьи статуи смиренно украшала бы цветами. Однако вольный ветер начала века, влияние ее отца, брата и их товарищей по заводу, пусть и скупо, но говорящих о своей борьбе, увлекли ее в другую сторону, — ведь священники считались пособниками богачей. Правда, Алиса не вмешивает бога и святых в этот свой разлад с церковью. Разве что испытывает к ним некоторое недоверие из-за того, что они уступили свою церковь священникам. Она не подвергает сомнению их милосердие, но их могущество в ее глазах заметно бледнеет, и мало-помалу связь ее с ними, за неимением посредников, ослабевает. Оставшись в одиночестве, она наугад создает свою собственную религию, потаенную и путаную, со множеством разветвлений, и ее комната становится в некотором роде алтарем этого культа. Здесь она хранит в ящиках комода множество мелочей, которые ее страстная душа обращает в реликвии: фотографии, детские письма и рисунки, молочные зубы и пряди волос племянников, клевер-четырехлистник в коробочке из-под пилюль, камешки с пляжа на Севере. Здесь же припрятывались разные мелкие подарки, полученные ею от родных: шелковая косыночка, дорожный несессер с иголками и нитками, пульверизатор, — все эти вещи она и не думала пускать в ход, ведь это низвело бы их до уровня повседневности, кощунственно лишив таинственной сути. И в той же куче — дешевенькие четки, старый требник, несколько образков для первого причастия, с Девой, младенцем Иисусом и ангелами. Позднее она сюда же станет складывать мои книги с дарственными надписями, которые я привозил ей и которые, как я понимаю, она вряд ли читала, разве что романы, о них она коротко сказала мне: «Хорошо написано!», не вдаваясь ни в какие подробности. Да и к чему было распространяться, и так ясно: все, что делал я, могло быть только «хорошо». Ну а мои стихи? Она, должно быть, садилась у кухонного окна, протирала очки и, слегка наклонив голову, прочитывала несколько строф, а может, и несколько страниц, вряд ли понимая смысл написанного. Но она, конечно, и не подумала бы упрекнуть меня в этом, просто она утверждала, что это стихи для умных людей, для «образованных», которые учились в школе. Да, даже и в этом вопросе она мне полностью доверяла. Заглядевшись на сумерки за окном в саду, она задумывалась и опускала открытую книгу на колени. В сущности, с нее достаточно было того, что книга эта существовала, что вот можно погладить ее переплет, как когда-то в младенчестве моем она гладила мои руки и ноги. Это был ее собственный способ узнавать меня, а все остальное ее мало интересовало, и ей казалось вполне естественным, что стихи, которые другим людям так легко было постичь, для нее оставались темными.

И если никто в нашей семье не интересуется поэзией — даже Жаклина, даже моя мать, когда-то с такой любовью переписавшая в свою зеленую тетрадь столько стихов, — значит, произошло что-то серьезное: какой-то разрыв или сдвиг; я убежден, что большинство современных поэтов зашли в тупик, блуждают в темноте, разучились просто и искренне говорить с людьми. Этот «высокий штиль», эта торжественная претенциозность, эти непонятные, недобрые маски, скрывающие подлинный образ поэта, — как могут они тронуть и привлечь к себе сердца тех, кто в былые времена безыскусно внимал простой и прекрасной речи поэта?! Да, я хорошо знаю, что само наше время неумно и низменно, что оно нередко толкает публику к пошлости и глупости, но все это не снимает вины с нас, поэтов. А ведь я как будто не отношусь к худшей их разновидности! И все же те, кого я люблю и кто любит меня, уже не понимают моих стихов, и мы стоим с ними на разных берегах реки под названием «поэзия». Чем дальше, тем шире пропасть между нами, скоро нам совсем нечего будет друг другу сказать. Многие из пишущих давно перестали об этом заботиться, они не в силах освободиться из плена собственной гордыни или отчаялись в успехе, а меня вот уже несколько лет грызет глухая боль. Все мешает нам, особенно критики, яростно отрицающие ясность в поэзии. Одной только смутной невнятице милостиво открыт доступ к читателю, но что за ней скрывается, не пустая ли это оболочка? Нет, в глубинах слова еще жив источник, от которого все мы могли бы испить. Там, и только там, суждено нам однажды встретиться: поэту и читателю.

И мне больно, когда я представляю себе эту картину: Алиса в сумерках возле окна с теперь уже закрытой книгой на коленях — смиренная женщина, наверное чувствующая себя виноватой передо мной.

Я сижу в ее спальне. Здесь тепло. Ставни закрыты, но свет просачивается сквозь щели; в полутьме слабо поблескивают паркет и шкаф. Алиса ревностно натирает суконкой комод, который покряхтывает под ее напором и медленно приоткрывает свои дверцы.

— Ты мне не покажешь свои сокровища?

— Какие еще сокровища?

— Фотографии и другие вещи…

Она смеется и выдвигает ящик. Встав на цыпочки, я заглядываю внутрь, трогаю четки и медали.

— Что это такое?

— Добрый боженька.

— А ты веришь в доброго боженьку, тетя Алиса?

— Ну, не знаю, существует ли добрый боженька и как он выглядит, но наверняка есть что-то более высокое, чем мы сами.

— А я вот не верю. А почему ты не ходишь в церковь?

— Времени нету! И потом, я терпеть не могу всех этих кюре и богомолок.

— А тогда где же он — твой добрый боженька?

— Здесь, — говорит она, указывая себе на халат, — и здесь, — она кладет руку мне на грудь. — Он в нашем сердце!

И, кивнув на Иисуса на крошечном распятии, добавляет:

— И тут тоже. Он — везде.

Вот она — настоящая метафизика, которая мне — в мои восемь лет — ровным счетом ни о чем не говорила. Я не знал ни крещения, ни катехизиса. Бог с его ангелами обитали там, в облаках, и представлялись мне довольно туманно. Один Иисус, кажется, был для меня более или менее реальной личностью. Сын плотника, беднейший среди бедных, агитатор, преследуемый полицией и солдатами, замученный и казненный ими. Больше я ничего не знал, но это малое по крайней мере имело смысл, так что, приходя к дяде Жоржу, я частенько останавливался в коридоре и разглядывал картинку с Христом и кюре.

36
{"b":"277085","o":1}