Литмир - Электронная Библиотека

Андрей слез с печи, взял лампу и прошел в соседнюю, меньшую комнату. Когда-то в ней жила старшая дочь, потом это была комната сына, а теперь отец и мать хранили здесь вещи, которые напоминали о сыне Василии. Около опрятно убранной кровати, в узком простенке между окнами, висела фуражка Василия с синим верхом, желтым кантом и красным околышем. Он носил ее, когда учился в реальном училище. Чуть пониже повесили серую солдатскую папаху с прорезами и застежками на боках. Если их расстегнуть, из папахи получится ушанка. Эту папаху Василий носил в одном из саратовских отрядов Красной гвардии, куда сбежал в 1918 году, оставив реальное училище, оставив Дон, где тогда бродили белогвардейские банды.

В другом простенке стоял треугольный столик под вязаной скатертью со стопками аккуратно сложенных на нем книг. Но самым ценным из того, что было на столике, родители считали деревянную шкатулку с письмами от Василия. Письма эти были для отца и матери каким-то свежим, животворным ветром, который, прилетая издалека, распахивал в их небольшом доме двери и окна и словами Василия говорил им:

«Папа и мама, если эти строки попадут к вам, не ругайте, что я такой скупой на слова: у нас на Белой горячие денечки — бьемся с колчаками за правду-матушку, за дела народные…»

«Погиб наш Чапай в быстрых волнах Урала… Как теперь дорожить нам своей жизнью, если он ради народа лишился ее?..» — писал Василий позже.

С весны 1920 года письма приходили уже из Москвы, из военной академии, где теперь учился Василий. Письма были пространными, они доставлялись почтой на освобожденный от белоказаков и белогвардейцев Дон. В одном из них сын, подшучивая над отцом, писал:

«Папа, вы с Хвиноем от красных отступали, должно быть, как самостийники-казаки!.. Не подумали вы, что Суворов, Кутузов, Багратион не были казаками, а какие казаки!.. Если бы вы видели в деле красных командиров Фрунзе, Чапаева, Буденного, сразу бы приняли их в самые почетные донские казаки!»

В этой же комнате, как раз около двери, за пестрой занавеской, была устроена вешалка для верхней одежды.

Одеваясь, Андрей думал о письмах сына, которые были дороги ему тем, что звали на широкий простор.

С овчинной шапкой в руках он вернулся в переднюю. Елизавета Федоровна уже растапливала печку: стоя на коленях, она подсовывала в пламя пучки белой соломы, пахнущей гумном, полем и изморозной свежестью.

— Ну и морозяка! Ну и жмет! — покряхтывая, повторяла она.

— Бабка, — обратился Андрей к жене, — ты бы шкатулочку да шапки Васины прибрала куда подальше…

— Ай правда, что дела пошатнулись?..

Елизавета Федоровна поднялась и стояла теперь против мужа, державшего под мышкой винтовку.

— Может, жена Матвея правду сказала про обоз и про Хвиноя?.. Ты что-нибудь знаешь об этом? — допытывалась она.

— Если и есть урон у наших, то все равно кто-нибудь вот-вот должен вернуться. На быках-то еще не скоро дотащатся, а те, что на лошадях, должны уж быть.

Видя, что муж готов уйти, Елизавета Федоровна взяла у него шапку, нахлобучила ему ее на голову поглубже, подняла воротник шубы и сказала:

— Ну, вот и готов в поход чернобородый казак, — и застенчиво, ласково улыбнулась.

— О бороде поговорим после, когда наши возвернутся домой живыми и здоровыми, — отшутился Андрей и вышел из хаты.

* * *

Ночь скоро разломится пополам. На дворе безветренный мороз. Матовое покойное небо густо пронизали звезды. Они мигают в недосягаемой высоте не то очень весело, не то очень грустно. Полная луна сегодня спустилась низко к земле и, не мигая, глядит в балки, в лощинки. Кажется, она хочет спросить: «А куда же девались сидевшие здесь хутора?.. Вербы и сады темнеют, а построек не видно. Где же они?..»

Издавна говорят, что луна недогадлива. И в самом деле, уму непостижимо: вечно бродя в спутниках у земли, она все еще не поняла, что если на землю ложится снег, то он ложится и на крыши белостенных хат, домов, сараев, амбаров, и тогда все сливается в однообразный белый простор. На этом белом просторе, под луной и звездами, вспыхивают крошечные серебряно-голубые огоньки изморози; на этом белом просторе все не белое кажется одинаково черным — и незаметенная снегом острая полоска льда на речке, и обрывы невысоких берегов, и голые сады, и вербы в большой леваде Аполлона, и медленно шагающий к вербам человек… Если луна и звезды умели бы думать и завидовать, то они с завистью бы подумали об этом человеке: «Хорошо ему в такую ночь!.. Не улежал в постели — вышел полюбоваться январской степной красотой!»

Но у человека, черная фигурка которого уже начинала сливаться с чернотой верб в Аполлоновой леваде, под мышкой была винтовка. Человек этот был Андрей Зыков. Он и в самом деле любил такие ночи и рад был полюбоваться их красотой, но оценить в полной мере прелесть сегодняшней ночи не мог. Ему мешала тревога, как бы жизнь не свернула на старую дорогу… Свернет — и самая светлая ночь станет для простых людей непроглядной и самый зеленый май не принесет радости!

А Аполлону как раз нужно, чтобы старая жизнь вернулась, и потому Андрею хочется знать: почему в этот поздний час над крышей Аполлонова куреня вьется такой проворный дымок? И почему из горницы, сквозь ставню, тонкой паутиной пробивается свет? Нет ли в этом угрозы для советского порядка?

С большой осторожностью, боясь разбудить собак, ходит Андрей по саду до тех пор, пока ему не удается выяснить, что в горнице Аполлона, около настольной лампы, сидит над книгой Сергеев. Сидит и поглаживает своей узкой, как у женщины, ладонью широкую лысину. Но кто сидит по другую сторону стола? Кому, отрываясь от книги и пощипывая каштановую бородку, поддакивает Сергеев, — этого не видно, да и по голосу не узнать, плохо слышно сквозь окна и ставни.

Андрей осторожно подходит со стороны сада к самому крылечку: может, в коридоре есть кто-нибудь?..

Дверь в коридор плотно закрыта, у крыльца стоят салазки, а поперек них положена увесистая палка. Ничего примечательного…

Тихонько выбираясь из Аполлонова сада, Андрей думает о Сергееве:

«Живется ему на этой квартире, видать, неплохо: на сковороде недоедена яичница, а в стакане — молоко не допито… И зачем это прислал его сюда окрисполком — убей, не пойму!.. Книжки, что ли, читать?.. И то сказать: читает он их, как жернов муку мелет… Зайдет в совет, скажет: «Так, мол, и так… Продотряд вам не присылали и не пришлют, потому что выполняете задание… Но учтите, что по советскому законодательству продналог надо брать с учетом едоков и запаса семенного зерна… Нет ли у кого книжечки почитать?» Остолоп или прикидывается таким? Ему же известно, что хлеб мы доставали из кулацких ям! Ссыпали его кулаки без учета едоков, — так же и забираем. И без всяких скидок!..»

Андрей вышел на улицу, единственную Осиновскую улицу, делившую хутор пополам, и шагал теперь не как человек, присматривающийся и выслеживающий подозрительное и опасное, а как тот, кто имеет право в открытую проверить, все ли в хуторе на своем месте. Он шел неторопливо, и хотя прихрамывал слегка, но поступь его была уверенной, твердой, а винтовку он нес уже не под мышкой, а на ремне за плечом.

Из двора вдовы Максаевой, еще молодой женщины, чей муж полег где-то в Восточной Пруссии в 1915 году, на Андрея простуженно залаял маленький кобелек и, будто устыдившись, тут же убежал за хату. Андрей знал, что Мавра — так звали вдову — ушла с хлебным обозом, и он невольно подумал, что ей и ее детишкам надо бы помочь в первую очередь, не дожидаясь, когда попросит.

Тянулись дворы с колодезными журавлями, с сараями и базами, с домами и хатами. С тыла к ним черной толпой подступали или яблони и груши, или густой вишенник. О людях, живущих в этих дворах, Андрей думал разно. Этот, например, по его соображениям, бреднем хочет поймать большую рыбу, но так, чтобы и портки не намочить. А сосед его будет принюхиваться к новому порядку, пока сзади кто-нибудь не стукнет по затылку. А стукнет — рванется вперед… Эти хоть и оступаются, все же идут навстречу нашей власти…

21
{"b":"277005","o":1}