В Филадельфии он залился слезами, рассказывая как во время войны отец принес в общую их постель патефон и контрабандные иностранные пластинки и, накрывшись тяжелым одеялом, спросил: «Хочешь услышать лучший оркестр мира?». А теперь он стоял перед этим оркестром на возвышении. На каждой репетиции ему приходилось заново набираться храбрости, пока усилия эти не стали для него непосильными и он не слег после турне по США. Он называет этот кризис «Zäsur[§§§§§§§§§§§§§§]» — зазором между прежней безвестностью и мгновенной славой. Все, чего он когда-либо желал, лежало перед ним, а он не смел протянуть руку и взять предложенное. Не чувствовал себя достойным.
«Эта „Zäsur“ была для меня очень тяжелым временем, — признавал он. — Именно тогда началась моя любовь к Густаву Малеру». Сидя в своей квартире с выходящими на Кильский залив окнами, он изучал симфонические партитуры, исполнения которых никогда не слышал, и находил в глубоких страданиях Малера отражение своих собственных. «Я тоже, — говорил он, — прожил очень трудную жизнь».
Прошлые трагедии оставили следы на теле Тенштедта. Неоперабельная опухоль на левой руке покончила с его карьерой концертирующего скрипача, принудив Тенштедта — после того, как он год просидел в депрессии дома, — выйти на подиум[***************]. Была за его плечами и личная утрата свойства столь интимного, что он до сих пор остается неспособным говорить о ней. Он начал исполнять симфонии Малера так, точно они — вопрос жизни и смерти, что, собственно, и правильно. «Отношение дирижера к Малеру, — сказал он немецкому журналисту, — должно быть самым лучшим. Всем нам приходится исполнять сочинения композиторов, к которым мы особо сильных чувств не испытываем — можно назвать Грига, или Чайковского, или Сен-Санса, да кого угодно, — однако с одним композитором это не проходит. С Малером. Чтобы интерпретировать Малера, в него необходимо верить, предаваться ему всей душой».
Такого рода фанатизм внушал серьезные подозрения немцам, привыкшим к блестящему, ровному как кроватное покрывало звуку Караяна, и в Берлинском филармоническом Тенштедта не приняли. Он стремился убедить соотечественников в своей правоте, однако до конца ему это так и не удалось, и каждый раз, как Тенштедт дирижировал перед ними, беспокойство его лишь возрастало. Исполненный им «Немецкий реквием» Брамса, заставивший лондонскую публику повскакивать на ноги, немцы встретили недоуменными гримасами. На их взгляд, это вообще не было музыкой. Любимых своих слушателей Тенштедт обрел в Лондоне, где огненноволосые панки могли неподвижно выстаивать в медвежьей яме «Ройял-Альберт-Холла» все девяносто минут его исполнения Шестой симфонии Малера. «Малер был пророком, — говорил Тенштедт, — он писал музыку не для своего времени, но для нашего». Лондонский филармонический самозабвенно отдавал себя в распоряжение его страстности. «Каждому оркестранту случается дивиться тому, что делает дирижер, — сказал один из рядовых скрипачей этого оркестра. — С Тенштедтом ты не дивишься. Ты знаешь».
В самый разгар первого американского турне оркестра его главный ударник Алан Камберленд, сломал лодыжку, однако, не желая оставить судьбу дирижера и коллег в руках наспех найденной замены, отработал Пятую Малера с закованной в гипс ногой. За двадцать дней оркестр дал на побережье восемнадцать концертов, и Тенштедт довел себя до грани изнеможения. Ни организм его, ни уверенность в себе такого темпа выдержать не могли. Он очень много курил, по сигарете каждые шесть минут, и основательно пил. Чем большим был его успех, тем неувереннее он себя чувствовал, тем сильнее нуждался в поддержке своей терпеливой жены, бывшей меццо-сопрано, путешествовавшей с ним в качестве своего рода тотема надежности. Под конец гастролей Тенштедт слег, врачи прописали ему три месяца отдыха. Он вновь появился перед публикой на зальцбургском пасхальном фестивале 1985 года — с Четвертой Брукнера, обруганной критикой за эмоциональные излишества. Оскорбившись, Тенштедт отменил намеченное на лето исполнение «Каприччо».
Вернувшись домой, он согласился дать автору этой книги интервью для «Санди Таймс». «Я должен обрести форму к началу лондонского сезона» — настойчиво повторял Тенштедт, пристукивая пивной кружкой по столику на балконе. Он показал мне пачку писем с предложениями о работе, взяться за которую не мог. Рольф Либерман из Гамбургского оперного театра уговаривал его продирижировать операми Штрауса; Ливайн просил исполнить в «Мет» «Саломею»; Тенштедт с удовольствием взялся бы также за «Кольцо». Работать ему было запрещено, а отдыхать он не умел. Помимо музыки его мало что занимало — полеты на аэростатах в канадских Скалистых горах, игра в шахматы да хождение под парусом по раскинувшемуся под балконом заливу. Читать Тенштедт, помимо партитур, почти ничего не читал, словно боясь навредить своей музыке, если он станет от нее отвлекаться. Смотреть, как он снимается для газеты, было мучительно: какую бы позу Тенштедт ни принимал, все казались нескладными, угловатыми. Полным жизни он выглядел, лишь когда дирижировал.
Статья моя завершалась опасливым предсказанием:
Если ему удастся как-то примирить потребность в самосохранении с притязаниями собственной страстности, у Тенштедта появятся шансы завоевать все заманчивые награды, какие только отыщутся в музыкальной сокровищнице.
Три месяца спустя надежды на это были разбиты. Отработав половину лондонского сезона, Тенштедт отправился в Соединенные Штаты — для зимнего обхода «Большой Пятерки». И, дирижируя в Филадельфии «Адажио для струнных» Барбера, ощутил першение в горле. Вызванный в артистическую врач назначил на следующий день обследование в своей клинике и обнаружил у Тенштедта рак голосовых связок. Дирижер улетел домой, лег на операцию, за которой последовал 30-дневный курс радиотерапии. По телефону голос его звучал бодро: «Я должен поправиться, должен победить», — однако теперь ему не давала покоя мысль, что даже если он сумеет снова появиться перед оркестром, голос может его подвести. Тенштедт вернулся, исполнив в «Ройял-Фестивал-Холле» Шестую Малера с таким блеском, что у многих слушателей слезы выступили на глазах. Следующие пять концертов прошли без неприятных происшествий. Казалось, опасность позади.
В июне 1986 Тенштедт отпраздновал в компании друзей свое шестидесятилетие — в Израиле, став первым после Второй мировой немецким дирижером, приезд которого в эту страну ни у кого возражений не вызвал, поскольку в прошлом его семьи не было ни малейших намеков на симпатии к нацизму. Он получил здесь очень теплый прием, в котором присутствовал легкий оттенок переоценки ценностей. Тенштедт снова начал курить. Два данных им той осенью в Лондоне бетховенских концерта произвели неизгладимое впечатление. Со времен Клемперера Седьмая симфония никогда еще не звучала столь монументально. Следующее выступление он вынужден был отменить, однако быстро поправился и появился на двух праздничных концертах, где был представлен принцу и принцессе Уэльсским. Комплименты королевской четы он выслушивал с упоением. Затем Тенштедт улетел в Штаты, однако концерт в Бостоне опять-таки пришлось отменить. Вообще у него начинала складываться репутация склонного к частым отменам дирижера. Он вызвал неудовольствие своего оркестра, решив в последний момент, что в гастроли по Италии и Германии с ним не поедет. После двух месяцев отдыха Тенштедт вернулся в Америку, однако проработать смог лишь две недели. И на этот раз врачи прописали ему год полного покоя. В весенний сезон ЛСО дирижировали Хайтинк и Шолти.
Конец, когда он наступил, оказался банальным. Тенштедт собирался возвратиться на подиум с Четвертой симфонией Брамса, «Адажио» Барбера и «Песнями об умерших детях» Малера — во время столь любимых им «Променад-концертов», 25 августа 1987 года. Болезни Тенштедта, наконец-то пробудили к нему интерес немцев, и «Штерн» прислал на это выступление лучшего своего журналиста. «Би-Би-Си» собиралась транслировать концерт по телевидению. К Тенштедту приходила настоящая слава.