— И я, — говорил он, — и все вы только с его смертью почувствуете, как он нам был необходим и какую оставит после себя незаменимую пустоту.
Спустя несколько дней князю опять сделалось лучше, по крайней мере, так, что миновалась минутная опасность, и он даже почувствовал в себе достаточно сил, чтобы вступить снова в исправление своей должности.
* * *
Император Николай обладал чудесной памятью, в особенности на лица, имена и фамилии. В декабре 1846 года он посетил Пажеский корпус, где дежурным камер-пажом случился в то время один из моих племянников. Государь обратился к нему с вопросом:
— Как фамилия?
— Корф.
— Что ты, сын члена Совета?
— Никак нет, ваше величество.
— Чей же?
— Умершего полковника лейб-гвардии Саперного батальона.
— Не Николаем ли его звали?
— Точно так, ваше величество.
— Славный был человек; желаю, чтоб ты шел по его следам.
А надо знать, что этот полковник Николай (брат моей жены) умер в 1831 году, т. е. за пятнадцать лет перед тем.
XV
1847 год
Образование инспекторского департамента гражданского ведомства — Кончина и похороны князя Васильчикова — Рождение великого князя Владимира Александровича — Особенность характера императора Николая I — Князь Николай Андреевич Долгоруков — Болезнь государя — Майский парад и подметное письмо — Назначение М. А. Корфа временно управляющим II отделением Собственной канцелярии — Колокола Исаакиевского собора — Красносельский лагерь — История генерал-лейтенанта Тришатного — Омнибусы — Приезд невесты великого князя Константина Николаевича — Поручение барону Корфу прочитать курс законоведения великому князю Константину Николаевичу — Присяга великого князя — Болезнь государя — Лекция о престолонаследии — Отметка государя на записке о лекциях
В исходе 1846 года учрежден был инспекторский департамент гражданского ведомства — установление, не имевшее дотоле ничего соответственного в нашей администрации, и это новое дело, которое при своем рождении было совсем не популярным и встречено даже общим неудовольствием, началось, как бы нарочно, рядом ошибок.
В первом высочайшем приказе по гражданскому ведомству, вышедшем 1 января 1847 года, оказалось их целых три, а именно: об одном камер-юнкере сказано было, что он переименовывается (вместо жалуется) в камергеры; другой чиновник назван служащим в канцелярии небывалого Лифляндского военного генерал-губернатора (вместо Рижского военного губернатора), и наконец, третий произведен в чин со старшинством с 31 сентября — числа, которого не существует в календаре.
* * *
Здоровье князя Васильчикова, несколько, как я уже говорил, оправившегося к концу 1846 года, с первых дней следующего начало быстро клониться к совершенному разрушению. 30 января, на балу у графа Закревского, государь сказал мне, что был утром у князя и нашел его очень плохим.
— Бедный наш Илларион Васильевич, — прибавил он, — всякий раз, как я его увижу, раздирает мое сердце.
— Однако, государь, — сказал я, — навестив его на днях, я остался несколько доволен его положением.
— Не знаю, лучшего в нем разве только то, что воротился голос, но он в какой-то апатии, которая не обещает ничего хорошего.
— И между тем, ваше величество, все говорит с жаром о государственных делах; думаю, что это будет последним его словом даже на смертном одре.
— Да, да, душевно жаль бедного; такого уже мне не нажить, даже если б и лета позволяли думать о новых дружбах.
Спустя несколько дней в положении больного произошел опять некоторый, и даже очень заметный, поворот к лучшему. Государь, получив о том бюллетень (ему присылали их по два раза в день), поспешил с ним к императрице и тут показывал его всем приближенным со слезами на глазах, радуясь, как ребенок. Но дело уже было решено невозвратно.
Предсмертные страдания продолжались очень долго, почти неделю. Врачи по несколько раз собирали всех членов семейства к постели умиравшего, в предвидении его кончины; но он всякий раз снова оживал. Даже и этой чистой душе трудно было расстаться с земной ее оболочкой! Весь, можно сказать, город был в ожидании, в смутной тревоге. По Литейной почти не было проезда; ряды экипажей непрерывно тянулись к подъезду его дома, как в день его юбилея; передняя и приемные комнаты были постоянно наполнены людьми, являвшимися узнавать о развязке. Интересы расчетливого эгоизма, разумеется, уже умолкли перед открывавшимся гробом; но все более или менее сочувствовали умиравшему, а для иных эта нескончаемая агония приняла даже почти характер физиологической задачи…
Государь заезжал наведываться раза по два и по три в день; с угасшим последним лучом надежды все желали скорейшего окончания страданий. Оно последовало 21 февраля в 10-м часу вечера.
Для императора Николая, по чувствам его, эта потеря была тем же, что потеря Лефорта для Петра Великого. Князь Васильчиков был единственный человек в России, который во всякое время и по всем делам имел свободный доступ и свободное слово к своему монарху, человек, которого император Николай не только любил, но и чтил, как никого другого; один, в котором он никогда не подозревал скрытой мысли, которому доверялся вполне и без утайки, как прямодушному и благонамеренному советнику, почти как ментору; один, можно сказать, которого он считал и называл своим другом! С Васильчиковым исчезло, в этом отношении, совершенно типическое и исключительное лицо, которое уже не могло более возобновиться в то же царствование.
Желая предварить сухие газетные объявления, я в ту же ночь написал и рано утром послал государю, при коротеньком письме, следующую некрологическую статью:
«21 февраля, в 10-м часу пополудни, после продолжительной болезни, окончил полезную и славную жизнь свою, на 70-м году ее течения, председатель Государственного Совета и Комитета министров, генерал от кавалерии, генерал-адъютант, князь Илларион Васильевич Васильчиков. Совершив обширный почти 55-летний круг службы на поле битвы и в советах царских, заплатив долг отечеству, если только кто-либо сполна заплатить его может, он вправе был искать покоя и — не искал его. Один последний, смертельный недуг отторгнул его от дел; но и среди тяжких страданий дух его, все помыслы, все желания, все беседы, все еще обращены были к постоянной цели доблестной его жизни: к славе обожаемого им[153] государя и к благу отечества, на алтарь которого он столько раз слагал бытие свое и силы. Память и дела его принадлежат потомству. Россия вправе ожидать и требовать подробного его жизнеописания; но теперь, в первые минуты горестной утраты, может и должна лишь глубоко о нем скорбеть. В князе Васильчикове она потеряла не только мужа государственного, с отличнейшими качествами души и сердца, с светлым разумом, со знанием государства и нации и с самыми чистыми намерениями, рыцаря правды, чести и общей пользы; она потеряла еще истинно русского человека, проникнутого и, так сказать, пропитанного всем, что есть лучшего и благороднейшего в духе русском, с родовой преданностью трем коренным началам нашего бытия: православию, самодержавию и народности. Предместники его могли принадлежать всякой стране; князь Васильчиков мог родиться только в России! Заслуги, доблести и чувства его имели высокого ценителя в государе императоре Николае Павловиче, как некогда находили себе такого и в августейшем его предшественнике. Сверх публичных изъявлений и законов почестей, коими князь был почтен и возвышен, то, что наиболее было для него драгоценно, — неизменное доверие монарха, — сопровождало его до гроба. Участие и внимание его величества в последние дни земной жизни умягчили страдания того, для которого отныне началась другая жизнь, — жизнь в вечности и в истории!
Князю Васильчикову, в высоком его положении, сужден был удел, редкий и для частных лиц: стяжав общее уважение, общую доверенность к своему характеру, он не имел ни одного врага! Над гробом его со слезами осиротевшего семейства единодушно соединяются и слезы великой семьи народной, отец которой недавно еще говорил: «Государи должны благодарить Небо за таких людей!»[154]