Сокровища ее ума и сердца, очень теплого под этой ледяной оболочкой, открывались только для тех, которых она удостаивала своей приязнью; этому небольшому кругу избранных, составлявших для нее, так сказать, общество в обществе, она являлась уже, везде и во всех случаях, самым верным, надежным и горячим, а по положению своему, и могущественным другом. Сколько вражда ее была ужасна и опасна, столько и дружба — я испытал это на себе многие годы — неизменна, заботлива, охранительна, иногда даже до ослепления и пристрастия.
Совершенный мужчина по характеру и вкусам, частью и по занятиям, почти и по наружности, она, казалось, преднамеренно отклоняла и отвергала от себя все, имевшее вид женственности. Так и самый разговор ее вращался всегда в предметах, обыкновенно находящихся вне круга дамских бесед. Она любила говорить о серьезной литературе, о высшей администрации и политике, — более, однако, внутренней, чтобы не компрометировать случайно своего мужа, — о государственных наших людях, о действиях правительства и о новых его постановлениях, соединяя в себе, впрочем, две противоположности: беспредельную преданность не только монархическому началу, но и царственному нашему дому, с самой взыскательной оппозицией против распоряжений правительства и даже против личных действий его членов, так что великий князь Михаил Павлович, никогда не жаловавший графини, говоря о ней, называл ее в шутку: Ce bon Monsieur de Robespierre. При большой резкости в мнениях и приговорах, графиня была большей частью основательна в своих суждениях и чрезвычайно счастлива на меткие слова, умные наблюдения, тонкие и оригинальные замечания. Но все это она оставляла для своего тесного кружка, а в свете сохраняла редко прерываемое молчание и самое аристократическое спокойствие.
Салон графини Нессельрод, после смерти соперничествовавшего с ней в этом отношении князя Кочубея, был неоспоримо первым в С.-Петербурге; попасть в него, при его исключительности, представляло трудную задачу; удержаться в нем, при разборчивости и уничижительной гордости хозяйки, было почти еще мудренее; но кто водворился в нем, тому это служило открытым пропуском во весь высший круг. В некоторые зимы она принимала ежедневно; но два приемные дня в неделю были уже постоянно, и только в зиму с 1849 на 1850 год[210] графиня, как бы в намерении дать нам привыкнуть к близкому закрытию ее гостиной навсегда, прекратила общие свои приемы.
XIX
Кончина и погребение великого князя Михаила Павловича — Учреждение секретного правительственного комитета по случаю отсутствия из Петербурга государя и наследника цесаревича — Обед в Царскосельском дворце и разговоры государя — Игра в карты — Смерть Бутурлина и назначение, вместо него, в секретный цензурный комитет Анненкова — Разговоры государя за обедом: о солдатах из поляков и о Публичной библиотеке — Разговоры о Герцене, Сазонове и проч. — Окончание дела Петрашевского — Толки о назначении, за болезнью графа Уварова, нового министра народного просвещения
28 августа кончил земную жизнь свою благороднейший, преданнейший, ревностнейший к своему долгу из людей: 51 года и 7 месяцев от рождения, опочил в Бозе великий князь Михаил Павлович, младший из четырех внуков Екатерины и сыновей Павла, в той самой Варшаве, к которой он так был привязан воспоминаниями об обожаемом им брате, цесаревиче Константине Павловиче. Из четырех братьев пережил один только император Николай, и все три, предшедшие ему, скончались вне Петербурга.
Отступая здесь несколько от порядка чисел, перейду сперва к аудиенции, которою почтил меня 4 сентября в Царском Селе, куда я переехал на осень из Ревеля, наследник цесаревич, возвратившийся из Варшавы в ночь с 31 августа на 1 сентября.
— Какое печальное возвращение! — были первыми словами его высочества, и потом весь разговор обращался все около того же предмета.
— Я лично безмерно потерял с кончиною великого князя, — сказал я между прочим, — он особенно меня жаловал и нередко удостаивал имени своего друга.
— Да, я давно знаю, что он вас чрезвычайно любил.
— Но, ваше высочество, какую сердечную любовь, какое благоговение он питал к вам! Я не раз слышал от него: Бог, отняв у меня Константина Павловича, послал мне взамен Александра Николаевича; а при известном его обожании к покойному цесаревичу это слово значило все.
Наследник прослезился, что повторялось не раз во время нашей беседы.
— Драгоценнейшим для меня подарком от государя, — сказал он, — было поручение мне теперь военно-учебных заведений, потому что я знаю, как покойный их любил; впрочем, и об этом, и о поручении мне гвардейского корпуса[211] отдано будет в приказах уже только после похорон. А знаете ли, какой бесподобный приказ отдал Ростовцов по корпусам? Я вам его дам.
И, вынув экземпляр из лежавшего на столе портфеля, его высочество громко его прочел и потом мне вручил[212].
— А вот, — продолжал он, указывая на лежавшую возле портфеля почти до конца докуренную сигару в фарфоровом мундштучке, — вот последняя сигара, выкуренная им перед тем, как отправляться на тот смотр, после которого ему уже не суждено было вставать.
Речь коснулась, естественно, и государя и снедавшей его печали.
— Что всего ужаснее, — сказал цесаревич, — это idee fixe, преследующая теперь государя, именно, что этой смертью нарушен закон природы, т. е. Михаил Павлович обошел его в очереди, следственно, и ему недолго уже остается жить.
— Избави Боже, — вырвалось у меня, но прежде, чем я успел выговорить, то же самое восклицание произнес и цесаревич.
Я не раскаивался в моем слове: Александр Николаевич был не таким сыном и не таким наследником, перед которым нельзя было бы дать воли чувствам своим к его отцу…
— Теперь, — продолжал он, — государю необходим некоторый покой, и он приказал, чтобы, до времени, доклады министров принимал и дела оканчивал я.
Обстоятельство, что все три брата кончили жизнь свою вне Петербурга и что Михаилу Павловичу суждено было умереть именно в Варшаве, поразило также и государя и цесаревича.
— Сколько, — заметил наследник, — он рассказывал мне и любил всегда рассказывать про Варшаву, да вы и сами это знаете по всему тому, что он рассказывал вам.
В заключение его высочество передал мне многое и о болезни и кончине покойного.
— 11 августа, — говорил он, — по вечеру приехал Костя[213] и был у Михаила Павловича, который очень долго расспрашивал его о подробностях кампании, а 12-го утром мы все втроем сошлись у государя[214], где продолжался опять тот же разговор. Михаил Павлович казался очень веселым и, смеясь над докторами, которые в Петербурге всячески отговаривали его не пускаться в далекий путь, до Варшавы, говорил, что, напротив, поездка вышла для него чрезвычайно полезна, и что он уже многие годы не чувствовал себя так хорошо, как теперь. Потом он вместе с Костею отправился смотреть один из полков[215], а я пошел гулять пешком. На прогулке вижу вдруг скачущего верхом, прямо ко мне, адъютанта генерала Витовтова[216].
— Что такое?
— Великому князю Михаилу Павловичу сделалось очень дурно, и его отвезли без памяти во дворец.
Адъютант предложил мне свою лошадь, и я поскакал в Бельведер, где, при лежавшем без чувств великом князе, нашел уже государя. На смотру, едва проехав несколько шагов, великий князь обернулся к ехавшему за ним командиру гренадерского корпуса Муравьеву, со словами:
— Что это, я как будто не чувствую своей руки.
Муравьев сжал его руку выше указанного места.