За всем тем это дело, начавшееся так для меня худо, хотя и без моей вины, должно было окончиться еще хуже, и на этот раз, к несчастью, уже прямо по моей вине.
Упомянутый выше проект, или, лучше сказать, целое собрание проектов, содержал в себе около 800 листов, и не видя, при страшной поспешности, никакого средства переписать их, по сделанным со стороны Совета поправкам и переменам, в маленькой государственной канцелярии, я просил Киселева возложить это на многочисленных его чиновников, но с тем, чтобы они приняли уже на себя и всю ответственность за верность переписки: ибо даже перечитать и проверить все эти огромные фолианты мне, среди множества других, тоже спешных занятий, не было никакой возможности. Киселев обещал исполнить это со всею точностью, а правителю его канцелярии при отдаче ему бумаг я повторил еще раз, что верность переписки обратится на личную и непосредственную его ответственность. Таким образом, будучи успокоен в этом отношении и получив переписанные проекты обратно лишь за два дня до поднесения их государю, когда нельзя уже было и помышлять о какой-нибудь поверке с моей стороны, я отправил их не читавши. Но государь, еще до своего отъезда, успел прочесть все и высылал мне тетради постепенно, с собственноручными поправками замеченных описок, которых было немало; наконец 1 мая, накануне выезда из Петербурга, он возвратил мне и последнюю тетрадь с надписью: «Много описок; кто поверял столь небрежно, посадить на сутки на гауптвахту».
Что было мне делать по этой резолюции, мне, который в звании государственного секретаря, ответственного за все, что происходит и делается в канцелярии Совета, хотя бы и другими, чувствовал и сознавал вполне свою вину в этом случае? Я поехал к графу Васильчикову, только за три недели перед тем, по смерти Новосильцева, назначенному председателем Совета; объяснил ему весь ход дела и просил довести до сведения государя, что в государственной канцелярии нет и не может быть никого виноватого, кроме одного меня; почему я и ожидаю дальнейших повелений его величества на мой счет. Граф в ту же минуту сам отправился к государю и вот что потом мне передал: государь крайне разгневан. Он не хотел принять никаких оправданий спешностию дела и множеством других проектов, также важных, которые были поднесены ему на этой же неделе и где не нашлось ни одной описки.
— Если Корф, — сказал он, — не успел приготовить и прочесть бумаг как следовало, то должен был мне донести, и я дал бы ему отсрочку, а в таком виде бумаг мне не представляют. Я люблю Корфа без души и сам его вывел, с ним никогда этого не случалось, а видно, он теперь подумал, что за скорым отъездом я только прогляжу бумаги и не стану их читать. Я доказал ему противное. Но именно потому, что этого никогда с ним не случалось, надо принять меры, чтоб это было и в первый и в последний раз.
— Уверяю вас, — продолжал Васильчиков, — что пришлось изрядно за вас повоевать, и лишь после многих доводов с моей стороны он решил сменить гнев на милость. Он приказал мне сделать вам завтра (это было в воскресенье, а день общего собрания Совета — в понедельник) замечание в присутствии Государственного Совета, но велел вместе пожурить и Киселева.
Все это было высказано почтенным старцем почти со слезами, и он истинно тронул меня своим участием.
— Что для меня всего тут больнее, — отвечал я, — это то, что такой случай, первый со мною в восьмой год, что я состою при государе, должен был встретиться именно на первых порах моего с вами сослужения и я так худо вам рекомендуюсь. Впрочем, и несчастье имеет свою хорошую сторону; это мне урок на целую жизнь: не полагаться никогда на других, а чужой опытностью умен не будешь — надо все испытать самому!
В это время явился приглашенный графом (Васильчиковым) Киселев. Побыв с ним несколько минут наедине, граф позвал меня опять в кабинет. Тут я нашел Киселева обратившимся всего в сочувствие. Бледный как полотно, он почти плакал о наведенной на меня неприятности; говорил, что если я могу казаться виноватым перед государем, то передо мною истинно виноват один он, Киселев; проклинал свою канцелярию, прибавляя, что если бы меня послали на гауптвахту, то он сам отдал бы свою шпагу и пришел бы сидеть со мною; превозносил какое-то мнимое мое благородство в том, что я принял всю вину на себя, тогда как так легко мог сложить ее на других; уверял, что если только увидит государя перед его отъездом, то совершенно меня очистит и проч. Все мы трое были крайне смущены и взволнованы.
В понедельник я явился в Совет совсем уже приготовленный к предстоявшей мне неприятной сцене и вместе к ответу, когда сделано мне будет замечание, что вижу в нем одно особенное монаршее снисхождение к непростительной моей вине. Но приехавший вслед за мною граф Васильчиков, отозвав меня в другую комнату, объявил наедине, что берет на свою ответственность не делать мне указанного замечания, ибо не видит моей вины; что Киселев поступил благородно и вчера же в письме к государю принял всю вину на себя; что вслед за этим и он, Васильчиков, собирается сей час послать к государю (который, простясь со всеми перед отъездом, был уже в Царском Селе) нарочного с донесением, что если виноват я, то виноват и он, подписавший проекты без прочтения их; наконец, что он не сомневается в снисхождении государя ко всем этим совокупным объяснениям.
Так и сделалось, и я счастливо миновал первого наказания, которое должно было постигнуть меня после двадцати одного года службы.
Записка к государю Киселева, который имел любезность сообщить мне с нею копию, написана была очень правдиво, но вместе и довольно искусно. Изъяснив ход составления и потом переписки проектов в министерстве, он прибавлял, что, по данному ему от его чиновников заверению о исправности корректуры, он объявил то же самое и мне, прося не задерживать более сих проектов, дабы государь до отбытия в дальний путь удостоверился в окончании дела, высочайшей доверенностью на него, Киселева, возложенного; что при обращении внимания на редакцию переделанных по указаниям Совета статей списки ускользнули от корректоров, на которых окончательно возложено было это дело, и что я, основываясь на его заверении, представил государю проекты, советом уже одобренные, но в которые, к прискорбию, вкрались погрешности в переписке, единственно до его министерства относящиеся. Всю бумагу эту, довольно пространную, Киселев заключал так: «Как министерство сие высочайше вверено моему ведению, то, не изъемля себя от ответственности за упущения по оному и сделав надлежащее с кого следует взыскание, я повергаю сие всеподданнейшее мое объяснение на всемилостивейшее воззрение, осмеливаясь надеяться, что ваше величество, во внимании к сему откровенному объяснению, не поставит в вину барона Корфа упущения, происшедшего по доверию его к моему заверению».
Записки графа Васильчикова я не видал; но на другой день он объявил мне, что государь отменил повеление о сделании мне замечания и что таким образом все это останется между нами одними. И действительно, в городе никто о том не узнал.
* * *
Престарелый граф Николай Семенович Мордвинов, перестав уже несколько лет, за дряхлостью и болезнями, участвовать в собраниях Государственного Совета, в 1838 году стал наконец просить об увольнении его от звания председателя гражданского департамента. Он состоял в службе с 1766 года, полным адмиралом с 1797 года, членом Совета с 1801 года и в этот промежуток времени занимал еще несколько лет пост морского министра. Не входя в рассмотрение, всегда ли он действовал правильно, беспристрастно и даже благоразумно, нельзя, однако же, было не отдать справедливости многим отличавшим его высоким качеством, главное же не иметь в виду, что ему был 87-й год и что из них 72 протекло на службе.
Владея увлекательным пером, он писал очень много в своей жизни, особенно мнений по делам Совета, большей частью в либеральном направлении и в оппозиционном духе против министров, после чего сам распространял эти мнения в публике и успел приобрести через них чрезвычайную популярность, как никто другой в России. Но правительство с своей точки зрения всегда смотрело на Мордвинова, может быть и не без основания, как на опасного болтуна и если иногда его и отличало, то единственно из уважения к его сану и, можно сказать, бесконечной службе. Вообще, не говоря о массе, в высшем нашем административном слое мнения о нем были очень разделены. Тогда как одни видели в старом адмирале человека высшего ума и просвещения, действовавшего, если иногда и ошибочно, то, по крайней мере, всегда добросовестно и с желанием общего блага, с истинной любовью к России, другие, не признавая в нем никаких государственных достоинств, считали его за тщеславного крикуна, дорожившего лишь собственными интересами, и возбуждали даже подозрения относительно его бескорыстия за время, когда он управлял морским министерством.