— Искренно благодарю, получили вы уже бумагу?
— Какую, ваше высочество? Я никакой бумаги не получал.
— Ну, так еще получите. Государь учредил особый Комитет из князя Меншикова, вас, графа Александра Строганова (бывшего министра внутренних дел) и Д. П. Бутурлина. Ваша записка пришла как нельзя больше кстати. Вчера вечером у государя был разговор именно об этом, а воротясь к себе и найдя вашу бумагу, я сегодня же отнес ее к батюшке, и он, прочитав, оставил у себя для объяснения с Орловым, которого ждал в эту минуту.
Действительно, 27-го числа я получил от графа Орлова следующую официальную бумагу:
«По дошедшим до государя императора из разных источников сведениям о весьма сомнительном направлении наших журналов, его императорское величество на докладе моем по сему предмету собственноручно написать изволил: «Необходимо составить особый Комитет, чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы? Комитету донести мне с доказательствами, где найдет какие упущения цензуры и ее начальства, т. е. министерства народного просвещения, и которые журналы и в чем вышли из своей программы. Комитету состоять под председательством генерал-адъютанта князя Меншикова из действительного тайного советника Бутурлина, статс-секретаря Дегая[187]. Уведомить о сем кого следует и занятия Комитета начать немедля».
Занятия этого Комитета продолжались с лишком месяц и, сверх некоторого дополнения цензурных правил, заключались во внушениях редакторам журналов и цензорам и проч. Но, в заключение, изо всего этого родилась у государя мысль учредить под непосредственным своим руководством всегдашний безгласный надзор за действиями нашей цензуры. С сей целью, вместо прежнего временного Комитета учрежден был 2 апреля постоянный из члена Государственного Совета Д. П. Бутурлина, статс-секретаря Дегая и меня, с обязанностью представлять все замечания и предположения свои непосредственно государю. Сначала надзор этого Комитета предполагалось ограничить одними лишь периодическими изданиями; но потом он распространен на все вообще произведения нашего книгопечатания. Призвав перед себя Бутурлина и меня, государь объявил, что поручает нам это дело по особому, как он выразился, безграничному своему доверию.
— Цензурные установления, — продолжал он, — остаются все как были; но вы будете — я; т. е. как самому мне некогда читать все произведения нашей литературы, то вы станете делать это за меня и доносить мне о ваших замечаниях, а потом мое уже дело будет расправляться с виноватыми.
Комитет этот, род нароста в нашей администрации, продолжал существовать под именем «Комитета 2 апреля» и с изменявшимся несколько раз личным составом[188], во все остальное время царствования императора Николая. Учреждением его образовалась у нас двоякая цензура: предупредительная, в лице обыкновенных цензоров, просматривавшая все до печати, и взыскательная, или карательная, подвергавшая своему рассмотрению только уже напечатанное и привлекавшая, с утверждения и именем государя, к ответственности как цензоров, так и авторов за все, что признавала предосудительным или противным видам правительства. Если в эпоху своего учреждения, когда министерством народного просвещения управлял еще граф Уваров, цель и надобность особого тайного надзора оправдывались тем, что министр утратил прежнее к нему доверие государя, и если, в начале своего существования, Комитет наш, по глубокому моему убеждению, принес большую и существенную пользу, то дальнейшее продолжение этого внешнего постороннего надзора, при преемниках Уварова, когда все постепенно вошло в законные пределы, сделалось уже совершенной аномалией и только парализовало действия и власть самого министерства, вредя косвенно всякому полезному развитию и успехам отечественной письменности. Эти обстоятельства были удостоены высочайшего внимания ныне благополучно царствующего императора[189] и вследствие того «Комитет 2 апреля», по всеподданнейшему докладу моему, закрыт.
* * *
Однажды за небольшим обедом у государя, при котором и я находился[190], было много говорено о Лицее, прежнем и нынешнем, и еще более о Пушкине. Государь рассказывал (слышанное уже мной, впрочем, и прежде от великого князя Михаила Павловича), что и его и великого князя предназначали поместить в Лицей и что только Наполеон, с замышленной в это время против нас войной, побудил оставить этот план неисполненным.
Рассказ о Пушкине, обращенный непосредственно ко мне как к прежнему соученику нашего великого поэта, был чрезвычайно любопытен.
— Я, — говорил государь, — впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни. «Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я его между прочим. — «Стал бы в ряды мятежников», — отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием — сделаться другим. И что же? Вслед за тем он, без моего позволения и ведома, ускакал на Кавказ! К счастью, там было кому за ним присмотреть. Паскевич не охотник шутить. Под конец жизни Пушкина, встречаясь часто в свете с его женой, которую я искренно любил и теперь люблю как очень добрую женщину, я советовал ей быть сколько можно осторожнее и беречь свою репутацию и для самой себя, и для счастья мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты и мог ожидать от меня другого»? — спросил я. — «Не только мог, — отвечал он, — но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женой». Это за три дня до последней его дуэли.
За тем же обедом государь рассказывал, что он поутру (это было в первых числах апреля) получил английское письмо из Лондона, без подписи, в котором выражали надежду, что он не последует примеру прочих европейских монархов и, в случае каких-нибудь беспокойств у нас, «не будет церемониться».
Наконец после обеда, когда хозяин отошел в сторону с графом Орловым, — Вронченко, также с нами обедавший, рассказал мне, что в это же самое утро, во время его доклада, при речи о каком-то благоприятном биржевом известии государь вдруг запел густым своим басом: «Спаси, Господи, люди твоя», к чему присоединились тотчас присутствовавшие при докладе наследник цесаревич и великий князь Константин Николаевич, и таким образом составилось прекрасное трио.
* * *
Лихорадочное сотрясение умов, возбужденное в России западными происшествиями, продолжалось весьма недолго. Чем более время подвигалось вперед, не производя никакого видимого волнения в нашем общественном спокойствии, тем более и беседы и помыслы стали обращаться снова к обыкновенным интересам. Политика и современные огромные перевороты, когда они не касаются непосредственно нашей личности, приедаются, как и все другое на свете… В Светлое Воскресенье, 11 апреля, все шло уже своим порядком, и если б кто, проспав семь недель поста, приехал вдруг в наш дворец к утрене и обедне, тот, конечно, ни по чему не догадался бы, что в эти семь недель остальная Европа была объята таким всеобщим, все еще и после них с одинаковой силой продолжавшимся, пожаром.
* * *
С открытием навигации в 1848 году великому князю Константину Николаевичу определено было идти в море, на первый раз в Стокгольм[191].