Но, несмотря на смелость таких мыслей, приближаясь к дому, чаще вздыхал Миша, вертелся на сиденье и хотел даже повернуть обратно в степь, где так славно кричали перепела, но лошадь внезапно быстро побежала, остановилась у крыльца, и вот из окна, высунувшись, проговорила Лизавета Ивановна охальным своим голосом:
— Опять заблудился, дуралей… отпусти тебя одного…
— Маменька, — превозмогая себя, сказал Миша и вошел в комнату, — маменька, я в последний раз вам повторяю…
Тут он остановился, взглянул на круглую, маленькую маменьку, в ночной кофте и белом на голове чепце, концы которого, торча в виде рогов, покачивались на стене огромной тенью, и подался несколько к двери.
— Маменька, — повторил он в третий раз, махнул рукой и ушел в спальню.
5
Катенька, проводив Мишу, убирала со стола, швыряла чайными ложками.
— Идите-ка спать, будет вам глаза пялить, — сказала она отцу, — надоели.
Павала робко снял руки со стола и прошептал:
— Я уйду, Катенька, зачем же сердиться… Глаза его, потеряв с уходом Миши всю строгость, робко помаргивали.
— А затем, — крикнула Катенька, — что мешаете! Вон под столом нагадили… рот у вас оглоблей, есть — и то разучились.
— Уйду, сейчас уйду… — Павала встал, опираясь на палку и горбясь. — А где, Катенька, поросеночки, что этот милый молодой человек привез?
Катенька только фыркнула и понесла чашки в буфет. Павала поплелся к себе, но дочь у двери схватила его за руку и дернула так, что он едва не упал…
— Не сюда! — крикнула Катенька, — Мученье с вами… В Алешкину комнату идите спать, у меня гости сегодня…
Павала, улыбаясь, закивал головой, делая вид, что все понял и одобряет. Затворяя за собой дверь, он обернулся и, заметив, что Катенька его не видит, показал ей язык.
Катенька поправляла волосы перед зеркалом. Этот розовый Миша, свежий, как огурец, взволновал с трудом сдерживаемые ею чувства. Каждый месяц (особенно сильно это было весной) Катенька бунтовала и искала удовлетворения, насколько это было возможно в деревенской глуши. Потом наступал упадок, раскаяние, и с тупой злобой мучила девушка отца и брата…
— Глупый поросенок, — прошептала Катенька, самой себе улыбаясь в зеркало, — туда же с любовью полез. Погоди у меня, оберну тебя вокруг пальца, буду камышинская…
Катенька дернула выбившийся локон, посмотрела на мушку, на алые губы, на вырез платья и позвала сначала не громко, потом гневно:
— Алеша, Алексей…
Алексей вошел с коробкой гильз, которые набивал, затыкая бумажкой от обертки…
— Сбегай, Алеша, за вином и за этим, — быстро проговорила Катенька, замялась и, рассердившись совсем, добавила: — Ну, знаешь за кем, — старшиной. Сил больше нет моих… Скорее…
Она села на стул у стены, странным взором потемневших глаз глядя на Алексея, губы которого скривились с одного бока не то усмешкой, не то болью.
— Ты же обещала, Катя, что больше не будет этого, — сказал он, не в силах сдержать трясущуюся в руках коробку с папиросами, — помнишь обещание?
— Ах, — ответила Катенька, быстро охватив колено, — разве я что могу… Все же Евдоким лучше, чем никто…
Она сказала это шепотом и усмехнулась бесстыдно и жалобно, словно грубостью желая прикрыть, не тревожить больного места.
Щеки Алексея вспыхнули, но сестра гневно топнула:
— Иди же, что стоишь!
Чтобы не видно было с улицы, ставни затворили и зажгли одну лампадку, скудно освещавшую стол. На нем стояла водка, пиво, огурцы и конфеты в бумажках.
Евдоким Лаптев сидел без поддевки, подливал себе пиво в стакан, потряхивал кудрями, усмехался, скаля белые зубы.
Алексей тихо играл на гитаре, сидя в отдалении, и пил, ничем не закусывая, водку из чайной чашки. Катенька, положив на колени Евдокиму ноги, смеялась плачущим смехом каждому слову бородатого мужика…
— Ах ты, барышня, — говорил Евдоким, — большой я до тебя, барышня, любитель…
— Еще бы, губа не дура.
— А чем я хуже других? Играй, Алеша…
Евдоким Лаптев, хотя и понимал, что не к добру ведут эти пирушки, и мужицким своим умом осуждал их и прежде всего Катеньку, но, обязанный по долгу службы, притворялся более пьяным, чем был, и разгульным.
— Платье расстегни, Катя, — заплетаясь, говорил Евдоким, — желаю вас посмотреть.
— Чего захотел, сам расстегни!.. Ай, облапил, разорвешь…
Евдоким разрывал петли на кофточке. Катенька отбивалась и льнула. Алексей изо всей силы дергал струны гитары…
— У тебя нога деревянная, — бормотал Евдоким, — обман! На что мне деревянная нога?
— Молчи, — крикнула Катенька, — она не деревянная, дурак, что ты понимаешь.
Евдоким, схватив девушку в охапку, целовал ее в горло, зарывался бородой.
— А по мне хоть деревянная.
— Уйди, Алеша, — вдруг, почти задыхаясь, проговорила Катенька…
Алексей бросил гитару на диван и, повернувшись к стене, судорожно всхлипнул.
В это время громко ударили в ставню, за окном загудели голоса. Послышались шаги в сенях…
Евдоким вскочил, ища поддевку. Катенька, придерживая кофту, подбежала к двери… Грубым голосом крикнула:
— Кто здесь?..
Вместо ответа дверь дернули, крючок соскочил, и из темноты сеней просунулась лохматая, злая голова Назара…
— Здесь они, — сказал Назар…
За ним, возбужденные, тесня друг друга, двинулись в комнату мужики…
6
Миша, войдя в свою комнату, поставил свечу и, подперев щеку ладонью, сел на диванчик, на котором обычно спал под шубой даже в летнее время.
В узкой комнате, с единственным окном в сад, пели комары. На подсвечнике тонко жужжала муха, опалив крылья об огонь.
Миша стал жалеть себя и громко вздыхал, стараясь поддерживать возникшие при встрече с маменькой черные мысли.
— Пусть, пусть, — повторял он, теперь уже позабыв, что «пусть», а в голову лезли сладкие воспоминания.
Припоминался весь сегодняшний день, и образ Катеньки, еще более прекрасный и туманный, выглянул из темного угла.
— Катя, Катюрочка, — проговорил Миша громко и до слез умилился, лег на диван, прикрылся тулупом.
Продолжая думать о сладком, вспомнил Миша одну ночь, когда не мог заснуть на этом диванчике, зная, что на дворе, в угольном сарае, спит девушка (имени ее он теперь не помнил) с голубыми глазами. Миша ворочался тогда под шубой, глядел на серый квадрат окна и распалялся, хоть не живи. Сознательно в первый раз решил он тогда обмануть маменьку — утаить, что хочет сделать, и вылез в окно. Девушку он увидал сразу — спала она между двух баб, слегка всхрапывая во сне. Нагнувшись, Миша различил тоненькую ее руку, положенную на грудь, и вытянутую ногу в шерстяном чулке и лапте… Еще раз превозмогая стыд, приподнял Миша платье и хотел поцеловать белую ногу выше мочалки, подвязанной под коленом, но локтем задел соседнюю бабу. Баба заворочалась. Девушка вздохнула и подобрала ноги… Миша в страхе прижался к земляному полу.
— Кто тут? — спросила баба громко. — Ах ты бесстыдник, вот маменьке пожалуюсь…
Миша выполз на волю и долго кружил около каретника, забредая в канавку и все думая о мочалке…
Потом, на следующий день, сорвал дыню и понес той девушке на работу.
Увидав рядом с ней вчерашнюю бабу, сел поодаль и, глядя в сторону, стал дыню есть. Тогда явился конюх Василий и сказал, что за эту самую дыню покажет Мише фокус — протащит сквозь щеку иглу с ниткой. Миша не поверил. Конюх Василий вынул из картуза иглу с черной ниткой и начал изнутри прокалывать щеку. Игла шла туго, и Миша морщился, потом Василий все-таки проткнул и, захватив конец пальцами, протащил иглу и нитку. На щеке осталось черное пятнышко. Съев дыню, Василий стал рассказывать такие штуки про девушку с мочалкой, что Миша убежал, расплакался.
— Трус, — теперь ругал себя Миша, — постоянно упускал случаи. Когда Катенька меня поцеловала — нужно было решительно поступить. Эх!
Это было настолько очевидно, что Миша приподнялся, замычав от боли. Потом опять повернулся, лег на спину, продолжал думать.