— Марина, — ответила она тихо, — что прикажете.
— Так это ты дядюшку извела? — спросил он весело и ущипнул Марину.
— Оставьте, — сказала она тихо.
— Ну, нет, не отстану, — и, охватив ее за круглые плечи, посадил на постель, — все про тебя знаю, подлая; вот завтра приедет суд, засудят вас с Провом да с мельником; ноздри вырвут и на щечку каленое клеймо прижгут. Пойдете по Владимирке столбы считать… Нравится?
Марина низко опустила голову.
— Невинна я…
— Все улики на тебя, не отвертишься.
— Что вам от меня нужно? — спросила Марина. Она метнулась, в ужасе поглядев на барина; щеки ее покрылись белизной, губы открылись.
— Нельзя, барин, нехорошо здесь, — ответила она. Но он, крепко обхватив Марину, стал целовать ее в рот.
Марина вскрикнула и, склоняясь на подушку, схоронила голову.
— Маринушка, Маринушка, — горячо зашептал он, и безусые губы его, желтые от табаку, вытягивались, как у утки. — Я тебе, Маринушка, два рубля подарю, а утром со мной чай будешь пить, и обедать тебя позову.
И казалось ему — умирает Марина от страсти и страха, не в силах противиться.
В это время стукнули в стекло, и, вскрикнув, вырвалась от него Марина, встала посреди комнаты, — вся дрожала…
— Кто там? — закричала она не своим голосом, глядя в темное стекло…
Иван Балясный с головой залез под одеяло; но, услышав за окном кучеров голос, расхрабрился, даже вылез из постели и раскрыл раму, так что влетели ветер и дождь, и затопал ногами:
— Пошел на конюшню, Пров, прочь пошел, дурак… Не видишь — я занят…
Мокрый и сутулый Пров медленно повернулся и, отойдя несколько шагов, с воем упал в грязь. Балясный захлопнул окно…
— Долго ты будешь у меня кобениться, — крикнул он и шлепнул Марину по щеке.
Девушка только опустила глаза, легла, закрыла лицо косыночкой и больше не противилась…
Долго еще тлели угли в камине, свет от них скользил по штукатуренным стенам. Глядя с тоскою перед собою, слушала Марина вой ветра. Рядом на подушке лежало спящее лицо молодого барина с утиным носом… И, думая, Марина, должно быть, проговорила вслух:
— Вот и тот так же лежал, ненавистный, хоть старый, а похожий… Одна порода, один конец…
И вот глаза Ивана Балясного раскрылись, были они полны страха, потому что он прочел судьбу свою в ее взоре… Тогда она с пронзительным криком кинулась грудью ему на лицо, руками сжала его горло, всем телом легла на его тело и так лежала, застыв, пока в тощем теле под ней не кончились последние судороги, покуда не окостенели пальцы Ивана Балясного, впившиеся ей в бока…
ПЕТУШОК
Неделя в Турепеве
1
У тетушки Анны Михайловны, чтобы мыши не ели мыло, всегда под рукомойником стояла тарелка с накрошенным в молоке хлебом, и тетушка ни под каким видом не позволяла заводить в доме ловушек, говоря про мышь:
— Что же, она ведь тоже живая, а ты ее в мышеловку, а она еще поперек живота прихлопнется.
Кроме рукомойника, в спальне у тетушки стояли шифоньерки по углам, на одной из них — подчасник с прадедовскими часами, над кроватью — коврик, изображающий двух борзых собак, и на ночном столике — баулка с папиросами.
Тетушка курила табак дешевый и крепкий, — не вредный для здоровья. Любила она, выйдя на крыльцо, покурить, поглядеть на сизые осокори за прудом, на синие дымы села.
Дверь спальни отворялась в широкий и низкий коридор, куда выходили бывшие лакейские; в конце его витая лестница вела наверх, в девять барских комнат; туда никто теперь не ходил, и деревянная решетка в зале, когда-то обвитая плющом, и огромные очаги, похожие на пещеры, высокие шкафы в библиотеке, столы и кресла, сваленные в углу друг на дружке, — все это было покрыто густой пылью, потому что во всех комнатах на пол-аршина лежала пшеница и хозяйничали мыши.
Иногда по ночам от тяжести хлеба трещали половые балки, и тетушка, в нижней юбке, с узелочком волос на маковке, шла со свечой посмотреть — где треснуло.
Но к стукам в доме привыкли. Болезненная Дарьюшка-ключница спросонок только крестилась на кухне, веруя, что стучит это, бродя по дому, прадед, барынин, Петр Петрович, который изображен на портрете в пестром халаге, на костылях и со сросшимися бровями, — как коршун.
Пожалуй, и не один Петр Петрович шагал осенними ночами по колено в пшенице, — много их огорчалось запустением шумливой когда-то туреневской усадьбы, но некого больше было пугать, некому жаловаться…
Все вымерли, унеся с собою в сырую землю веселье, богатство и несбывшиеся мечты, и тетушка Анна Михайловна одна-одинешенька осталась в просторном ту-реневском дому. Каждый вечер выходила она глядеть, как с поемных лугов, из Заволжья, поднимается туман, кутает сад, беседку с колоннами, обрывок веревки на качелях и ползет до крыльца.
Заложив руки в карманчики серой прямой кофты, тетушка ходит все по одной и той же аллее. Папироска ее давно потухла. Вот уже совсем и не видать деревьев. Пора и на покой.
В спальне, накрошив мышам хлеба и помолившись, тетушка ложится в кровать и долго не может заснуть — все думает: о прошлом, — перед ней встают любимые ушедшие лица, — о грехах, которые она натворила за истекший день, о несчастном, единственном своем племяннике Николушке, — что-то с ним сейчас? Или думает, — голову ломает, — как бы ей обернуться с платежами. Это обертывание было главным ее занятием с юности.
Сегодня, — не успела Анна Михайловна лечь, — вдруг слышит — едут с колокольчиком. Тетушка прислушалась и подумала: «Кому бы это приехать так поздно? Неужто Африкан Ильич? А кому же кроме?»
Накинув старенькую юбку — другой у нее не было, потому что по воскресеньям всякий мог просить у тетушки все, что угодно, и деревенские бабы еще за неделю нацеливались на какую-нибудь юбку поновее, — вышла Анна Михайловна в кухню, но, к удивлению, ни одной из девчонок, без дела живших при доме, не оказалось, а в дверь уже влезал высокий и сутулый человек в коричневом армяке. Влез и принялся трясти с себя пыль, которая по всему Поволжью такая густая и обильная, что при виде приехавшего не знаешь — арап это или просто черт?
Вытерев лицо, вошедший действительно оказался Африканом Ильичом, от природы темно-коричневым. Подойдя к тетушке, к ручке, он сказал весело:
— Вот и я, ваше превосходительство.
Анна Михайловна поцеловала его в коротко стриженную круглую голову, которой Африкан Ильич гордился, говоря: «Вот это голова, не то что у теперешней молодежи», — и, боясь высказать радость., неуместную усталому с дороги человеку, проговорила только:
— Вот как хорошо, что вы приехали, Африкан Ильич, сейчас и самоварчик поставим. Только беда у меня с девчонками — разбегаются по ночам.
— Недурно — самоварчик, — скрипучим голосом сказал Африкан Ильич и прошел в столовую, где с удовольствием оглядел и необыкновенный буфет в виде ковчега, н спящих мух на стене, и недопитый на окне стакан с теплым квасом. Все было по-старому.
Тетушка вносила тарелки с едой, открывала и закрывала створки буфета и суетилась немного бестолково, — даже задохнулась, — покуда Африкан Ильич не прикрикнул:
— Да сядьте вы, ваше превосходительство! На кухне четыре дуры сидят, а вы тыркаетесь…
Тетушка сейчас же села, ласково улыбаясь, отчего овальное и морщинистое лицо ее стало милым. Африкан Ильич сказал:
— Новость привез. Расскажу, как поем.
Налив из рюмки половину водки на ладони, он вытер руки о салфетку, ставшую сейчас же черной, другую же половину рюмочки выпил и, крякнув, закусил маринованным грибком. Отличные у тетушки были грибки.
— Какая же новость? — спросила тетушка. — Уж не про Николушку ли?
Но Африкан Ильич принялся рассказывать вычитанный им недавно из одной газеты прелюбопытный анекдот, причем ел и пил между словами, растягивая их на пол-аршина, а тетушка терпеливо слушала, глядела ему в лицо, улыбалась задумчиво и все думала — про кого же это новость? Когда Африкан Ильич, покончив с анекдотом, начал описывать земский съезд в Ме-лекесе, — как там пили, — тетушка спросила осторожно: