(А я подумал про себя: интересно, сколько народу уже погибло, спасая Луция Домиция от смерти? Начиная с Каллиста и заканчивая Александром и Хвостом, включая какого-то безымянного головореза, который отвязал его от балки в горящей конюшне. Должно быть, смерть его любит, подумал я. Сердце Черного Царя, должно быть, тает от одного его вида, как сердце пастушеской собаки от скрипа двери поутру).
Я кивнул.
— Легко отделался, значит, — сказал я и рассказал все, что случилось со мной, включая разговоры о сокровище Дидоны и все — ну, почти все — о гнусной Бландинии, и о том, что все время, пока мы с ним думали, что мы свободны и безгрешны (за исключением периодов, проведенных в камерах смертников), и что никто не знает, кто мы такие — все это время нас на самом деле внимательно отслеживало правительство и по крайней мере две команды частных дознавателей. Мой рассказ ему совершенно не понравился. Как ни странно, я умолчал о том, что случилось с Александром и Хвостом; и я ничего не сказал о том, почему его так ненавидит Бландиния, просто дал понять, что она жадная и жестокая стерва — каковой она и была, конечно, так что никакой лжи.
Наверное.
— Ну что ж, — сказал он, пока мы прогулочным шагом двигались по улицам Рима, будто добропорядочные граждане, — все оборачивается не так скверно, в конце концов. Сам подумай — кому известно, что я выбрался оттуда живым? Никому, кроме нас с тобой. Они решат, что я погиб в пожаре, и бросят меня искать. Но ты действительно уверен, что я им понадобился из-за сокровищ Дидоны? Даже не я — Каллист. Это же ерунда какая-то.
— Это как раз без разницы, — сказал я. — Если Каллист выглядел в точности как ты, то ты, стало быть, выглядишь в точности как Каллист. В любом случае, ты единственный из вас, кто ходит и разговаривает, если в этом вообще есть какой-то смысл.
Он сморщился.
— Да не очень, — сказал он. — Но все равно получается ерунда. Вот я — самый ненавидимый из римских императоров, но все эти типы гоняются за мной потому, что думают, что я греческий торговец сказками, который в жизни никому не причинил вреда. Это только лишний раз показывает — совершенно неважно, кто ты и что ты, важно, что люди о тебе думают.
Ну, с этим я спорить не собирался. Луций Домиций не сказал ничего достаточно умного или веского, чтобы спорить с ним, а кроме того, он ухитрился при этом наступить на толстый пучок оголенных нервов (не думаю, впрочем, что сам это понимал), так что я хотел только сменить тему.
— Ладно, — сказал я. — Мы наконец для разнообразия действительно свободны и безгрешны. Дальше что?
Он пожал плечами.
— Что ж, — сказал он. — Не будь мы бесправными и нищими, мы могли бы заняться чем угодно — отправиться на охоту в Месопотамию, или пуститься в путешествие по Эгейскому морю, или удалиться в сельский дом и провести остаток жизни, переводя «Одиссею» на латынь ямбическим стихом. Проблема в том, что у нас нет ни денег, ни возможности их заработать, так что мы по-прежнему крепко заякорены в говне. Единственная разница с прежними временами заключается в том, что наше положение ничуть не хуже, чему у пятидесяти тысяч других бедолаг в этом городе. Если посмотреть с этой точки зрения, то наши свобода и безгрешность ничего особенного нам не дают.
Похоже, он выбрал этот день для провозглашения пошлейших банальностей.
— Дальше что? — повторил я. — Останемся здесь или отправимся куда-нибудь еще? Если хочешь знать мое мнение, то я, пожалуй, насытился пока что городской жизнью. По-моему, в ней слишком много нежелательных сторон.
Он вздохнул.
— Если мы решим куда-нибудь отправиться, нам придется идти пешком, — сказал он. — Это исключает самые привлекательные варианты, например, занятие скотоводством в Вифинии или паломничество в Афины за уроками нравственной философии.
— Не знаю, — сказал я. — Всегда есть корабли.
Он вздернул голову.
— Плавать зайцем, — ответил он. — Значит напрашиваться на неприятности.
— О, но мы не будем плавать зайцами. Мы можем отработать проезд, как нормальные люди. Мы оба владеем этим ремеслом после того зерновоза.
— Верно, — признал он. — Но к чему все эти трудности? Если мы официально мертвы, ничто не мешает нам остаться в Италии. Мы годимся для сельхозработ точно так же, как и для корабля. Если вспомнишь, мы тогда сбежали только потому, что заметили Стримона.
— Брось, — сказал я. — Ты не выдержишь работы в поле. Я же там был, помнишь?
— Проблемы были только из-за шута-хозяина и его тяжеловесных мотыг. На нормальной ферме...
Я прервал его.
— На нормальной ферме, — сказал я, — будет нормальный управляющий. Он тебе не понравится, можешь мне поверить. Он уработает тебя до смерти и скормит свиньям, а паек твой сопрет. Проблема хозяйств, достаточно больших, чтобы нанимать людей на стороне, — продолжал я, — заключается в том, что ими владеют богатые римские ублюдки, которые воображают себя владыками всего сущего. Возможно, из-за того, — добавил я для пущего беспристрастия, — что они таковыми и являются. Поверь мне на слово, тебе там очень не понравится.
Он задрал бровь.
— Твое мнение, надо думать, основывается на многолетнем опыте сельхозработ в Италии, — сказал он. — Который ты получил, должно быть, когда я спал или смотрел в сторону. Но вообще я думаю, что ты прав, — он вздохнул. — Пасторальные идиллии — удел поэтов, вроде Вергилия Марона, и мы оба знаем, сколько от них вреда, когда их принимают всерьез. Даже стыдно, что я поэт.
— Согласен, — сказал я. — Однако погоди, мне тут кое-что пришло в голову.
— О боги. Ну?
Я призадумался.
— Ты же мертв, так?
— Можно и так сказать.
— По мнению всех заинтересованных сторон вы официально мертвы — и ты, и Каллист. Никто больше не станет нас искать. Правильно?
— Будем надеяться на это, во всяком случае.
— Прекрасно. Так что же мешает тебе зарабатывать нам на жизнь тем способом, в котором ты хотя бы наполовину разбираешься?
Он нахмурился.
— Создание проблем? Не думаю, что это привлекательное деловое предложение.
— Пение, — сказал я нетерпеливо. — Игра на арфе, вот это все. Ты же всегда говорил, что единственной причиной, по которой ты не можешь этим заниматься, был страх, что тебя кто-нибудь узнает. Ну так вот, теперь это не проблема, так? Допустим, кому-то твоя песенка покажется смутно знакомой... не думаю, что такое случится, но просто предположим. Кто-нибудь услышит тебя и подумает: боже, парень поет в точности, как Нерон Цезарь, а может, это он сам и есть? Он побежит к префекту и скажет: представляете, Нерон-то Цезарь, оказывается, не умер, он жив и играет на арфе у придорожной винной лавки в Калабрии. Далее предположим, просто для простоты, что префект не засунет этого типа в камеру, чтобы протрезвел; предположим, что он отнесется к нему всерьез. Он напишет в верха, а в ответе будет сказано: не смеши нас, в деле указано, что Нерон Цезарь мертв, равно как и его двойник-грек, за которым мы следили десять лет. Префект доволен и приказывает кляузнику проваливать нахрен. Свободны и безгрешны, как и было сказано. И поэтому можем начать для разнообразия зарабатывать на жизнь честно, а не прятаться по переулкам от рыночных патрулей.
Он вздернул голову.
— Я не стану этого делать, — сказал он. — Слишком опасно. Ты же слышал этого Поллиона; и гладиаторов тоже, Александра и Юлиана... жаль, не удалось попрощаться и поблагодарить из, кстати. Похоже, я по гроб жизни им должен.
— Не меняй тему, — быстро сказал я.
— Ладно. В общем, ты слышал. Они все были бешеными фанатами. Предположим, они услышат, как я играю во дворе таверны или в чьем-нибудь доме, на приеме. Они сразу меня узнают; и их не собьет с толку отлуп префекта, потому что они-то будут уверены, что правы.
— Ладно, — сказал я. — Но они и не причинят нам никакого вреда. Поднесут выпить, может быть. Такой риск я готов потерпеть.
— Ты не понял, — пробурчал он. — Они начнут трепаться: знаете, кого я вчера видел в забегаловке Пеллегрина?..