Литмир - Электронная Библиотека

— Последний раз тебе говорю, — сказал он, чуть не плача, — я не собираюсь этим заниматься, и все на этом. Одно дело — вытащить тебя из неприятностей, и совсем другое — зарабатывать этим на жизнь, чего я делать не собираюсь.

— Ладно, — сказал я. — Прекрасно. А что еще мы можем?

Тут я его поймал, конечно, и он это знал. Он ничего не ответил, просто сидел там с несчастным видом, но он знал, что я прав. Два молодых парня из деревни, без денег, без связей... ладно, был двоюродный брат Антилл, который вроде как готов был взять нас на работу, но как вам понравится идея провести остаток жизни, отдраивая дубильные ямы? Как мне представлялось, у нас было два варианта: преступная жизнь или армия. А если присмотреться, два ли это варианта?

Странно, конечно, но мне выпал шанс — спустя годы — поговорить об этом с мудрейшим человеком в мире, и я спросил его, что бы он сделал на нашем месте, и он сказал, что, наверное, то же самое. Ну, это меня обрадовало как ничто другое, как вы можете вообразить, потому что я все время думал об этом, годами, а бывали времена (в основном в камерах смертников или в очереди на галеры), когда я сомневался, что в тот жаркий день в Афинах я сделал правильный выбор. Но, похоже, он был правильный, а это много для меня значило. Одно дело, когда ты сам по себе принимаешь решение и потом с мрачной рожей ждешь, окажется оно правильным или нет — и совсем другое, когда мудрейший человек в мире подтверждает, что ты не ошибся.

На случай, если вы родились в Британии или ваш папа до тридцати лет держал вас в конюшне, скажу, что мудрейшим человеком в мире был Луций Анней Сенека, философ, и я встречал его, когда мы с Каллистом зависали при императорском дворе после того, как встретили Луция Домиция. В те дни, как вы, конечно, помните, Сенека практически в одни руки правил империей, поскольку был учителем Луция Домиция, когда тот был еще пацаном. Не стоит и говорить, что этим должен был заниматься Луций Домиций, он был император и все такое, но при этом он был молодым парнем, который толком не знает, какой нынче час — зато у него хватило ума оставить все важные вопросы людям, которые понимали, что делают, и которым он мог доверять. И главным из них был Сенека... в конце концов, он был мудрейшим человеком в мире, и он вел всю бумажную работу, все бабки, все переговоры с заграничными царями и все остальное, а военной стороной занимался начальник стражи, несчастный старый боец по имени Бурр. В общем, это не относится к нашей истории, и я упоминаю о всем этом только затем, чтобы вы знали, как вышло, что такой низкий тип, как я, разговорился с таким утонченным господином и ученым, как Сенека.

Это был жаркий ленивый летний день, когда все во дворце или спали после обеда или занимались чем-то совершенно личным. В такие дни можно было часами бродить туда-сюда по коридорам, дворам и галереям дворца — и не встретить ни одной живой души. Я болтался без дела — тут ничего необычного, конечно — и не встречал никого, только редкие писцы пробегали мимо с полными руками свитков и табличек; я брел куда-то, не знаю куда, в поисках собеседника. В конце концов я вышел на дворик с довольно миленьким фонтанчиком и некоторое время просидел там с разинутым ртом, думая ни о чем конкретном, а потом откуда ни возьмись появился какой-то старый, печального вида тип, плюхнулся рядом с мной на скамью и принялся ковырять в ухе пальцем.

Я сразу понял, кто это, поэтому захлопнул рот и перестал двигаться, только пялился в маленький пруд под фонтаном. Он тоже ничего не говорил. Прочистив одно ухо, он взялся за другое, и я решил, что он сосредоточен на работе, как и положено мудрейшему человеку в мире. Затем, довольно неожиданно, он повернулся ко мне и спросил:

— Ну, из каких ты будешь?

Мне показалось, что я его понял.

— Я Гален, — ответил я. — Брат Каллиста.

Он нахмурился, а потом рассмеялся.

— Нет, я о другом, — сказал он. — Я спросил, стоик ты или эпикуреец?

Я понятия не имел, о чем он говорит.

— Ни тот, ни другой, — сказал я. — Я из Филы в Аттике.

Было видно, что он изо всех сил сдерживается, чтобы не рассмеяться.

— Извини, — сказал он. — Я задумался о чем-то постороннем.

Я, может быть, и не самая острая бритва на столе, но и не совсем дурак. Когда ты оказываешься на одной скамье с человеком, который управляет миром, и вид у него такой, как будто он не прочь поболтать, ты начинаешь болтать. Кроме того, как я уже говорил, я грек, и готов болтать и безо всяких причин.

— Вот эти вот, — спросил я, — о которых ты только что говорил — это вообще что?

Он улыбнулся.

— Стоики и эпикурейцы?

Я кивнул.

— Они самые.

Он откинулся назад и обхватил колено руками.

— Это названия двух основных школ в ортодоксальной нравственной философии, — ответил он, но тут же спохватился, потому что его слова явно пролетели у меня мимо ушей, как стая синиц. — Разные точки зрения на жизнь, — объяснил он, — разные способы отличать правильное от неправильного, добро от зла. Стоики считают, что все, что происходит с нами, уже предрешено, еще даже до нашего рождения. Они держатся той точки зрения, что у каждого из нас свое предназначение, и то, что мы там себе думаем, никак не влияет на все, что с нами случается. Поэтому значение имеют только намерения — хорошие или плохие. Мы не можем изменить свои действия, потому что те уже совершены, но способны управлять своими настроениями,— он погладил бороду. — Посмотри на это так. Предположим, ты актер в театре. Ты не можешь выбирать, что тебе говорить, потому что все слова сочинены драматургом, и тебе нельзя изменить в своей речи даже одного слога. Твоя работа — произнести эти слова самым наилучшим образом. Пьеса может быть совершенно негодной, но ты все равно способен блеснуть, сыграв свою негодную роль талантливо. Ну, так считают стоики.

— Кажется, понимаю, — соврал я. — А те, другие? Эпи-чего-то там?

— Эпикурейцы, — ответил Сенека. — Они верят в нечто совсем иное. Они считают, что все в жизни случайно, и ничто не имеет никакого смысла, кроме того, который ты сам вкладываешь. То есть, — продолжал он, — правое и неправое целиком определяется нами, и единственной веской и разумной причиной делать что-то является удовольствие, получаемое нами, или же преимущества, извлекаемые нами из наших действий.

Ну, пока он этого не произнес, я был уверен, что я стоик, поскольку в том, что я делал, не было никакой моей вины. Но как только он сказал об удовольствии, я осознал, что определенно отношусь к другой партии, к эпикурейцам. Удивительно, как просто совершить ошибку в таких простых и незамысловатых материях.

— Хорошо, — сказал я. — Я все понял. Спасибо за объяснение.

— Да пустяки, — ответил он, улыбаясь, а я подумал, что это случай ореха и молота. Вот сидит величайший мыслитель в мире, и тратит время, рассказывая то, что можно услышать от любого уличного законника. Все равно что посылать за префектом акведуков, чтобы тот подал тебе стакан воды.

— У меня возникло впечатление, — продолжал он, — что ты не изучал нравственную философию, — он замолчал и посмотрел на меня. — Я сказал что-то смешное? — спросил он, а я понял, что сижу и скалюсь, как пес.

— Прости, — сказал я. — Шутка для своих. Видишь ли, долгое время, пока не просочился в придворные, я был вором на полной занятости. Ну, не совсем так — мы пытались воровать, и получалось у нас отвратительно. Скажем точнее — у меня получалось отвратительно. Поэтому мы перешли к мошенничеству.

Он выглядел озадаченным, и я принялся объяснять (была моя очередь быть учителем).

— Ну, знаешь — банный отрыв, три скорлупки, испанский серебряный рудник и трюк с похищенным ожерельем...

— Это совершенно поразительно, — прервал меня Сенека. — Понимаешь, за свою жизнь я встречал множество интересных людей, но никогда никого твоей профессии.

—О, мы больше ничем таким не занимаемся, — быстро сказал я. — Мы теперь честны, как день долог, — добавил я, не упомянув, что указанный день — это первое января в Каледонии. — Но если ты интересуешься нравственной философией, то подошел к нужному прилавку, потому что это именно то, что мы с братом изучаем с тех самых пор, как спрыгнули с фермы.

4
{"b":"276157","o":1}