Первый век Фатехпура был тревожным. Его земля неудачно расположилась на традиционном пути вторжений из Афганистана, и только благодаря выплате изрядной дани персидскому Надир-Шаху, а позднее поколениям мародерствующих афганцев, сикхов, остаткам могольской армии и маратхам навабы ухитрялись сохранить если не гордость, то хотя бы свою территорию в неприкосновенности. Когда королева Виктория была провозглашена императрицей Индии, одиннадцатый наваб присутствовал на торжествах и в конце концов добился того, чтобы его княжество признали в качестве государства, достойного залпа из одиннадцати орудий. Этим он гарантировал себе, что впредь его потомки будут занимать одно из первых мест в великом списке старшинства, который управляет всеми официальными мероприятиями в Британской Индии — от непритязательнейшего чаепития в Ассенизационном департаменте до надменнейшего королевского приема.
И в эти дни, по прибытии на непосредственно управляемую британскую территорию (в нескольких милях пути) или другие королевские земли, наваб Фатехпура высылает вперед слугу, чтобы убедиться, что одиннадцать орудий готовы к салюту. Если не готовы, визита не будет. Как бы велика ни была эта честь, она, о чем никогда не забывает наваб Мурад, намного меньше, чем двадцать одно орудие, обеспеченное сказочно богатому и влиятельному Низаму из Хайдарабада, — хотя и отрадно больше, чем девять, причитающихся ближайшему навабу из Лохара, еще одного пенджабского мусульманского княжества, с которым наш наваб поддерживает вежливое соперничество.
Строительство нового дворца, на некотором расстоянии от того, что сейчас представляет собой город Фатехпур, было наиболее амбициозным проектом, предпринятым династией Хана. Этому же проекту государство обязано усиленным присутствием британцев. Благодаря «огромным и неоправданным» затратам, которые повлекло строительство (эти слова принадлежат сэру Персивалю Монткриффу, первому резиденту), в правительстве Индии радостно пришли к заключению о том, что навабы вскоре продемонстрируют собственную неспособность управлять, таким образом, давая Британии возможность аннексировать Фатехпур «на благо народа». Соответственно тринадцатый наваб был вынужден мириться с постоянным административным вмешательством. Несмотря на то что наваб Мурад все еще правитель, он не может завязать шнурки на ботинках без согласия представителя королевской власти. Отсюда вывод — майор не на шутку влиятельный человек.
Даже с учетом того, что аша притупляет чувства Прана, его переживания все еще болезненны. Будто поваленное дерево молотит его по спине. Но все это происходит словно на расстоянии, и сигналы боли, долетающие до его мозга, похожи на праздничные открытки: краткие, запоздалые и милосердно оставляющие в тени реальные чувства отправителя. Его голова втиснута в пыльные черные простыни, так что он не может видеть багрового лица мужчины, который трудится за его спиной. Однако он осознает, что ритм ударов прерывается ритмом шлепков по ягодицам и регулярными охотничьими выкриками в полный голос. По мере того как возбуждение майора нарастает, «Ату!» сменяется «Оп! Оп! Оп!», и кровать стонет от усилий сохранить структурную целостность.
Возможно, у кого-то появится соблазн рассмотреть ситуацию в политическом аспекте. В конце концов, это первый прямой контакт Прана с системой имперского управления. Садисты, матери уязвимых девочек-служанок или люди с явной склонностью к возмездию предпочтут назвать это космической справедливостью. Согласно традиции последствия поступков этой жизни будут ощутимы только в следующей, когда быстрая межинкарнационная сверка перемещает нас по эволюционной счетной доске вниз, к бабочке-большеглазу, собаке и рыбе, или наверх, к брахманности[62] и итоговому выходу из цикла действий и страданий. Учет деяний Прана происходит с необычайной скоростью.
Пьяный, слабый сердцем и хронически одышливый майор не годится на роль сексуального гиганта. Время от времени ему нужна передышка, и именно в одну из таких пауз Пран замечает, что в неприметной черноте дальней стены Китайской комнаты приоткрылась крышка люка. Спустя мгновение объектив складной фотокамеры высовывается из отверстия вместе с рукой, придерживающей маленький металлический лоток с порошком магния. Как по сигналу, майор решает продолжить свои действия, но, вспотев от сексуального усердия, принимает внезапное тактическое решение и освобождается от своего мундира, отбрасывая его прочь с энергичным «Улюлю!». Именно в тот момент, когда встревоженный Фотограф изготовился сделать снимок, обзор ему закрывает мундир; нога Фотографа соскальзывает с табуретки, и смесь для вспышки рассыпается по всему его ачкану.
Ощущение свежего воздуха в подмышках — тот самый стимул, который нужен майору, чтобы закончить его труды, и он достигает кульминации с душераздирающим воплем. По мере того как его мозг наполняется отрезвляющими гормонами, майор начинает оценивать ситуацию критическим взором. Что он тут, черт побери, вообще делает? Неуверенность разрастается в угрызения совести, угрызения совести — в чувство вины, а вина — в панику. Он застегивается так быстро, как только может, и покидает поле битвы. Будучи хорошо воспитанным человеком, на полпути к двери он решает, что должен отблагодарить парнишку каким-нибудь жестом. Рукопожатие выглядит не вполне уместным.
— Ты хорошо поработал, мой мальчик! — хрипло возвещает он. — Продолжай в том же духе!
Когда дверь закрывается, ослепительная вспышка озаряет открытый люк, как траншею под ночным артобстрелом. Мимолетный образ Фотографа, в отчаянии пытающегося стянуть с себя тлеющую одежду, затемнен клубами дыма, который опускается на Прана, окутывая его одеялом едкого сумрака.
________________
Когда действие аша выветривается, Прана охватывает чувство отвращения. Ошеломленный, опечаленный и оскверненный, он лежит на постели, пытаясь нарастить защитную оболочку вокруг того, что только что произошло. Через какое-то время пара хиджр появляется сквозь дымку. Они ведут его назад в зенану, где Фотограф, с дырой во всю грудь на парчовом ачкане, спорит с диваном.
— Ты неумеха! — бушует диван. — Что нам теперь делать?
— Он ничего не видел, — вставляет Фотограф, робко теребя подпаленную бороду. — Я в этом уверен. И мальчиком он доволен. Мы просто договоримся с Флауэрсом еще раз привести его.
Хваджа-сара суетится вокруг них, выталкивая придворных, умоляя спорщиков приглушить голоса. Прану указывают на небольшой альков, где он падает на соломенный тюфяк и уплывает в беспокойный сон. Теряя и обретая сознание, он слабо пытается составить хоть какой-нибудь узор из того, что с ним случилось, понять, как же гордый сын, еще недавно лежавший на крыше отцовского особняка, дошел до такого. Свернувшись клубком, он утешительно закладывает руку между бедер. По крайней мере, это пока в безопасности. Что касается остального, ни в чем нет ни малейшей уверенности.
На следующее утро хиджры отправляют его работать. Он метет полы, и кайма непривычного сари волочится за ним по полу, а чоли высоко задирается над его спиной. Он полирует медную посуду, драит сковородки и выбирает камешки из риса. Пол — первое, что он когда-либо мел. Кастрюли — первое, что он когда-либо скреб. Ступни, которые он гладит (ступни хиджр, с серебряными браслетами на щиколотках и длинными загнутыми ногтями), пошевеливают пальцами, чтобы напомнить ему: все в жизни стало с ног на голову. Он исполнен стыда, но не может найти слова для жалобы. С каждым взмахом метлы Пран Натх Раздан уменьшается в размерах. На его месте, тихая и покорная, возникает Рухсана.
День за днем Пран ждет, когда его снова позовут в Китайскую комнату. Повестка не приходит, и на несколько недель его существование ограничено крошечными, стесненными пространствами комнат для евнухов. У него нет доступа ни в мардану, мужское крыло, ни собственно в зенану. Он — Рухсана, болтающаяся между мирами.