Приходят иные люди, различной степени реальности. Притаскивается нищий, чтобы посмеяться. Заходит пандит Раздан, чтобы покачать головой и отчитать его за грязные привычки и дурную компанию, с которой он связался. Мать тоже приходит, конец ее сари накинут на лицо, ее тяжелые серебряные украшения музыкально позвякивают в такт движениям. Она никогда ничего не говорит, просто стоит в углу, угасая и вспыхивая, как пламя свечи, пока Пран задает ей злые вопросы. Приходят и другие фигуры, с зияющими вонючими ртами, с кривыми ножами в руках. Они нагибаются и начинают освежевывать его, стягивая кожу со спины, как тесную куртку. Иногда они приходят с его родителями или одеты в их одежды — дородные мужчины, закутанные в свадебные сари с золотой каймой или втиснутые в аккуратные ачканы. Их розовые лица, похожие на спелые фрукты, вспучиваются над высокими воротничками. Девушки из дворика приходят по три, по четыре, чтобы склониться над его кроватью и поиграть с ним. Это единственные визиты, которыми он наслаждается, хоть они и завершаются всегда разочарованием.
По временам он скребет стену ногтем. Щербатая стена покрыта рисунками — картинами его сновидений. Все они составляют ритм дневного света и темноты, жары и холода, сменяясь все быстрее. Когда он не ковыряет стену и не принимает посетителей, он лежит и смотрит в пространство, глотая воду из бутылки, которую Балрадж ставит на подоконник раз в день. Бутылка невелика, и, хотя Пран старается растянуть ее надолго, к вечеру она всегда пуста. Ночь означает пересохшее горло и чувство ужаса, когда исчезает последний глоток ласси.
Рано или поздно мир снаружи темнеет. И Прану кажется, что уличный шум, который просачивается в душную комнатушку, доносится из другой страны.
Однажды Балрадж не приходит. Вместо него приходит Ма-джи в сопровождении тощего, нервозного с виду мужчины, который стоит, подпирая дверь, со стиснутыми кулаками, будто ожидая, что Пран вот-вот на него бросится. Пран лежит, свернувшись клубочком на кровати, его колени подтянуты к подбородку. Он смотрит на новых посетителей с некоторым любопытством. Он не видел Ма-джи с тех пор, как она одевала его для первой ночи. Она еще больше похожа на мертвеца. Зайдя в комнату, она прижимает надушенный платочек к своему носу и кривит лицо. Пран согласен, что запах нехорош. Его ночной горшок вот уже несколько дней никто не выносил.
Ма-джи протягивает Прану стакан ласси:
— Пей.
Пран пьет. Знакомый солено-кислый вкус напитка царапает его горло.
— Балрадж умер, — напрямик говорит Ма-джи.
Впервые на своей памяти, может быть в первый раз в жизни, Пран улыбается от всей души. Мускулы его лица принимают новое, незнакомое выражение. Ма-джи поднимает руку, как если бы хотела ударить его, но не бьет. Резким, стремительным движением она поднимается и уходит.
Когда дверь за ней закрывается, Пран достает из тайника кровати фотографию своего английского отца и смотрит на нее, впитывая в себя линии лица, форму глаз и рта. Этому противостоят тысячи воспоминаний о другом его отце — ибо он не может называть Амара Натха иначе: отец разглядывает свои ногти, совершает пуджа[48] в храме, моет подмышки, зовет слугу, чтобы что-то поднять. Маленький квадратик плотной бумаги — ничто по сравнению с грузом этой памяти. Но куда все это девалось? А фотография — вот она. Пран обращается с ней так, будто это волшебный предмет, будто его будущее каким-то образом содержится в химикалиях и бумаге, пронизанных энергией добра и зла. Он поворачивает фотографию снова и снова, разглядывая, как серебрение под определенным углом отражает свет. На этот краткий миг серебро становится белизной, той ослепительной белизной, которую новый отец подлил в его жизнь. Он проводит часы, наклоняя карточку так, чтобы она ловила свет, повторяя это так и этак, снова и снова, каждый раз испытывая трепет, благоговейный страх перед иллюзией, которую порождает мельчайшее движение его рук.
Что происходит со временем? Что происходит с Ираном? Как долго он уже в этой комнате? Достаточно долго для того, чтобы задать себе эти вопросы. И он задает их себе. Время остановилось, время движется, время несется.
Вот раздается звук отодвигаемого засова, знакомый, как крик муэдзина с ближайшей мечети, знакомый, как трещина на ночном горшке или колонна муравьев, которые так долго уже используют левую стену вместо караванного пути между одним муравьиным мегаполисом и другим. Он не поднимает глаз.
Две высокие женщины смотрят на Прана из дверного проема. Ма-джи топчется у них за спиной, ломая руки; пальцы проворачиваются сквозь пальцы, как извивающиеся личинки насекомых. Женщины оценивают обстановку. Затем, не дрогнув от ужасного запаха или густой, хоть режь ножом, атмосферы отчаяния, которая застоялась в крошечной комнате, они ставят Прана в вертикальное положение и полуведут-полунесут вниз по лестнице.
Гости свечного пламени? Апсары?[49] Сколько раз Пран мечтал об этом. Но запах розовой воды, но прерывистое от усилий дыхание, крепкие пальцы, стиснувшие его плечи, — все кажется реальным.
Как и шуршание шелка. Ма-джи, словно пойманный в клетку мангуст, верещит о деньгах. Одна из женщин поворачивается к ней и говорит укоризненно: «Вам очень неплохо заплатили».
Вот и все. Плеск воды. Шуршание шелка. Исхудалое тело Прана тщательно растерто. Его вибрирующие чувства атакованы самой новизной другой комнаты, нового места. Он одет в чистые одежды, накормлен чем-то давно забытым, с ним поговорили как с человеком. Все позади. Дело пойдет на лад.
Одна маленькая загвоздка.
Одежда. Шуршание шелка. Тяжелая чадра, нависающая над его лицом. Новый мир видится ему через хлопковую решетку, вшитую в чадру. Это пурда[50]. Женская одежда.
— Ну же, моя дорогая, — говорит одна из его новых хозяек, — мы отправляемся в путешествие.
Рухсана
Толпа на платформе вокзала Форт пульсирует, как единое тело. Клерки с засаленными воротничками, разносчики чая и сластей, попрошайки, продавцы газет, карманные воры, сиплые британские томми[51] — сплошь тропическая потница и грязные песни; аккуратно одетые бабу[52], коротко остриженные низшие чины, которые вскоре выкинут бабу с зарезервированных ими мест; недовольные мэм-сахибы[53], ведущие за собой вереницы носильщиков с сундуками на головах; крестьянские семьи, спящие по три поколения в ряд, используя багаж вместо подушек; напыщенные черно-белые кондукторы, пробивающиеся вперед, чтобы проверить поездную ведомость или назначить купе; все обитатели различных столовых и залов ожидания — первый, второй, третий, пурда[54], вегетарианский и невегетарианский; индуисты, мусульмане, англичане — все вращаются вместе вокруг единого центра, в котором, неподвижно и важно сидя в своей конторе, великий магистр этого невидимого колледжа, его высокомерное величество Начальник Станции, снабженный усами и чувством собственной значимости, проверяет время прибытия почтового-в-город или экспресса-из-города и передает эту сакральную информацию подчиненным, которые подхватывают и протоколируют ее — втрое, вчетверо или в головокружительно более высокого порядка число раз грандиознее, чем существа низшего ранга могут в действительности уразуметь. И это только перечень людей. Животные — неприкасаемые собаки, шныряющие между человеческими ногами; перепуганные певчие птицы, клетки с которыми стоят одна на другой в вагоне третьего класса; одинокая царственная корова, жующая мусор; запахи — пищи, жаренной в гхи, угольного дыма, пота, вагонной смазки и мочи; шумы — гомон лоточников, ругань, выкрикиваемые имена, пронзительный рев парового свистка, рассекающий эту гигантскую кучу-малу из плотно упакованного человечества. Здесь столько шума, что иногда впору молиться, чтобы избыток жизни сошел на нет, мир чтобы рухнул, пространство распахнулось и оставило за собой свободное место — совсем немного места, только чтобы было где дышать и думать.