Посреди всего этого, просачиваясь сквозь толпу пустотелым трио, движутся Пран и его новые хозяйки. Закутанные в бурки[55] до пят, они смотрят на мир через плотные хлопковые решетки и благодаря этому — услуга за услугу — уклоняются от любопытства зевак. Пран отвык от ходьбы и часто спотыкается, ноги его не слушаются. Спутницы крепко держат его под локти.
Две высокие женщины шагают осторожно, но при этом свирепо вращают бедрами, стараясь не прикоснуться к окружающей их человеческой гуще. Они идут вдоль поезда, мимо третьего и второго классов, мимо вагона кондукторов и вагона-ресторана к первому классу. Найдя свое купе, которое обозначено машинописной запиской, они поднимаются по металлическим ступеням, отодвигают защелку на двери из темного дерева и входят в застоявшийся, спертый воздух с запахами пота и разогретой обивки. Носильщик ставит два маленьких чемодана на полку, получает деньги, кланяется, отбывает. В тот же миг через окно просовываются руки, предлагающие орехи, требующие пожертвований. Эти руки все еще торчат в окне, когда поезд оживает и медленно катится вдоль платформы; они исчезают, только когда он набирает скорость, превосходящую скорость бега. Затем появляются желто-коричневые поля, вспыхивающие и уносящиеся прочь, сырые и необработанные: ощущение перемен.
— Теперь ты можешь поднять паранджу, — ласково говорит одна из женщин.
Пран не шевелится.
— Ты знаешь, почему ты здесь?
Он смотрит из окна прямо на солнце. Он открывает и закрывает рот, но не может подобрать слов.
День переходит в вечер. Окна плотно закрыты во избежание холода. Приходит человек принять заказы на еду, кричит через запертую дверь, затем возвращается с металлическими коробками для завтрака, в коробках — дал и чапати. Он оставляет их снаружи, в коридоре.
Пран пробует еду на вкус, но не может сказать, что это такое. Ни один из окружающих его объектов не имеет имени. Все это лишь вещи, фантомы глаза и уха. Что-то важное в его мозгу утратило связь с миром и отказывается распознавать настоящее. Всем своим смещенным сознанием он обращен куда-то в прошлое, воображая, что лежит на крыше большого дома, слушая шуршание метлы в руках у служанки. Однако тело его продолжает подмечать, что происходит в реальности. Неровность рельсов, зуд заживающего пореза на лбу, боль и опустошение многих недель, проведенных лежа в клетке: все эти вещи просачиваются вглубь, стучатся в дверь, приглашают его сделать шаг наружу, в настоящее, которое неизвестно.
Час за часом Пран сидит, уставясь в темноту за чумазым окном. Постепенно ощущение движения успокаивает его. Постукивание поршней, похожее на метроном, напор вытесняемого воздуха; все это говорит о переменах, прогрессе. Что-то медленно начинает затвердевать в Пране. Возвращается дар речи. Так, значит, он путешествует. Происходит что-то новое. Все еще есть надежда. Женщины тем временем спорят.
— Как мы ее назовем?
— А ты что думаешь?
— Зия?
— Тахина?
— Нур?
— Рухсана.
— Кого назовете? — спрашивает Пран.
Женщины смеются, это искренний скрежещущий смех, обнажающий мшистые зубы и змеиные языки.
— Малышка, — говорят они, — разумеется, мы имеем в виду тебя. Рухсана, новая хиджра наваба[56] Фатехпура.
Украдкой Пран оглядывает себя, свое тело, благонравно укутанное черным. Он смотрит через вагон на пару слишком высоких женщин с их сиплыми голосами, крепкими челюстями и излишне подчеркнутой походкой. Женщины улыбаются ему в ответ. Затем он вспоминает еще кое-что — очень неприятную вещь, которую все знают о хиджрах. Они евнухи.
Непроизвольно он прикрывает ладонью пах. Две хиджры пристально наблюдают за ним. Их улыбки становятся еще чуть шире, как будто они знают, о чем он думает.
Чик-чик.
А поезд безостановочно движется на север, через Дели, через Панипат, через Амбалу в Пенджаб, страну пяти рек и бесчисленных каналов. Он слушает, как поют рельсы, и вскоре начинает мечтать о клетке, которую только что покинул, о муравьях, о трещине на стене, мерцающей странными и прекрасными видениями. В конце концов ночь превращается в утро, и туманное оранжевое солнце оживает, набухая над желтыми фермерскими полями. Он поднимается и смотрит на мальчишек, присевших у кромки поля; на женщин, которые моют волосы у колодцев или, покачивая бедрами, несут на голове медные кувшины с водой; на мужчин, которые подгоняют ворчливых буйволов и бредут за плугами через рисовые поля по щиколотку глубиной; все они останавливаются на миг, чтобы посмотреть на поезд, пока тот сверхъестественно быстро рассекает их неторопливый мирок.
Раджпур… Лудхиана… Джаландхар… и вот появляется еще одна платформа, в поле зрения вплывает указатель, на нем написано: «ЛАХОР». Суматоха с чемоданами, опущенные паранджи. Прана хватают за руку, и он делает шаг вниз, из вагона.
За станцией, в окружении глазеющих мальчишек, подле шофера в униформе — стоящего по-солдафонски прямо — ждет автомобиль. И не просто какой-то автомобиль. Поблескивающая тварь, припавшая к земле в пыли лахорского рынка, подобно металлическому пришельцу, — не что иное, как звезда грядущего парижского автосалона. Она импортирована из Франции с астрономическими издержками, движима (мадам и месье) мотором V-12, содержит в себе патентованную четырехколесную тормозную систему, способна развить неземную скорость восемьдесят миль в час, представлена в соблазнительном кремовом цвете с красной внутренней отделкой — «Испано-Сюиза Н6».
— Для нас? — потрясенно спрашивает Пран у хиджр. И это действительно для них.
Шофер укладывает чемоданы в багажник, дает высокомерный гудок и запускает огромный мотор. С ревом, подняв облако пыли и спугнув мальчишек, брызнувших по сторонам, они трогаются и мчатся по оживленным улочкам.
Сердце Прана скачет под душной буркой, чувство движения вперед укрепляет его надежду, что, может быть, ему еще удастся убежать от слепой судьбы, щелкающей ножницами у его промежности.
Когда Лахор уступает место открытому загородному пространству, Пран замечает на обивке автомобиля знак голубя и полумесяца. Этот же знак повторяется на эполетах шофера и изящно инкрустирован на деревянной приборной панели. Плоские поля поднимаются и превращаются в волнистые холмы. Крестьяне останавливаются по обочинам, чтобы посмотреть на них, затем поприветствовать по восточному обычаю, опустившись на колени или перегнувшись в поясе, пока рычащий шлейф пыли пересекает их поля.
Когда они проносятся через маленький городок, эффект тот же — лавочники соединяют ладони, люди отходят в сторону, чтобы дать им дорогу. Затем, спустя еще какое-то расстояние, одна из хиджр трогает Прана за плечо.
— Вон дворец, — говорит она.
Перед ними, в конце длинной прямой дороги, вдоль которой с равными интервалами выстроились необычные белые статуи, виден обширный массив, тревожный мираж, состоящий из зубцов и розового цвета. Плавная подъездная дорожка из гравия ведет к великолепному ряду ступеней, попеременно черных и белых. «Испано-Сюиза» катится мимо них к боковому входу, спрятанному под обрисовавшейся леденцово-полосатой стеной, на которой стоит огромная фигура полуобнаженной женщины с трезубцем. Здесь шофер выпрыгивает из автомобиля и открывает дверцу.
________________
С другой стороны ворот доносится плеск фонтана и звонкий женский смех, но Прану не дозволено продолжить путь в этом направлении. Вместо этого его ведут по новым ступеням, в башню, на открытый воздух; здесь его встречает прохладный ветер и ошеломительный вид на холмы.
Хваджа-сара, главный хиджра Фатехпура, сидит под балдахином, неотрывно глядя через розовые зубцы дворца на сухие зимние поля внизу. Иссохший, завернутый в богатое, вышитое золотом сари, он делает затейливый пан[57]. Перед ним стоит инкрустированный медный поднос с ингредиентами, каждый из которых лежит в отдельной круглой миске. Хиджра выбирает мягкий лист, притрагивается к нему — щепотью этого, крупинкой того; немного сладкой кокосовой халвы, штрих лайма. Затем, разбросав поверх несколько сочных красных кусков бетеля, он тщательно сворачивает все это в узелок и, слегка прищелкнув пальцами, заправляет за щеку. Пран наблюдает за этим, переминаясь возле лестницы.