Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Стоило ли рассказывать об этом случае? Не знаю. Может, он ничего особенного к рассказу и не добавляет, но это был один из немногих эпизодов посещения Жаном Вальжаном наших левад, который мне удалось наблюдать воочию. А потому, нужно ли, не нужно ли, мне решать недосуг, и я просто пишу, что пришло на память.

Ну, что же, теперь мне предстоит рассказать о той самой охоте, когда Жан Вальжан демонстрировал чудеса хитрости и прыти, о том самом гоне зверя, ради которого люди вполне солидные бросают свои серьезные дела и едут черт-те куда, лишь бы послушать, прямо скажем, истерический вопль собак, преследующих зверя. Впрочем, что это я? Каких собак? Храни бог, прочтет это слово любитель гона, и пароксизм отвращения к рассказу и его автору скривит его расслабившееся было лицо. Дело в том, что у гончатников есть свой язык, свое столетиями складывавшееся арго, непонятное порой даже другим охотникам, не говоря уже о неохотниках. Хотя замечу кстати, что образованным людям времен Пушкина и Толстого, в том числе и неохотникам, язык этот был понятен, как, впрочем, и французский. Смешно сказать, но даже французский теперь знает не всякий, а что уж говорить о родном. Узнать, о чем толкуют гончатники, трудно, но слова их так эмоциональны, что не всегда и нужно их понимать. Ну, вот скажите, к примеру, как бы вы поняли команду «Отрыщь!»? Никак бы не поняли, но не почувствовать повелевающей ее силы невозможно. Поэтому, пожалуй, я не стану все переводить, а позволю себе объяснить смысл лишь некоторых понятий из этого загадочного языка.

Первое — гон. Ну, во-первых, гоном называют хвост гончих, которых ни один понимающий человек собаками, суками или кобелями не назовет — выжловки и выжлецы.

А, во-вторых, гон — это… Это гон.

Как рассказать гон? Если бы я был режиссером и снимал фильмы, то увертюра к гону была бы у меня бесцветной и беззвучной, или почти беззвучной, в анданте: предрассветная тьма, при огне собираются охотники, о чем-то беседуют, пьют чай, оправляют сворки на выжлецах, мягко бредут белой тропой в поле, набрасывают гончих, те рыщут молча, и вдруг все замирает, все смолкает, лишь выжлец азартно повел, повел и… ураганный шквал, выскочивший на полотно из-за лесополосы скорый, навалившийся всей мощью девятый вал — помкнул мастеровитый Бояр, загудел луженым бурлацким башуром — Шаляпин! — и враз подвалился молодой Туман с пьяняще высоким заливом. И вот она — красная от взорвавшегося вдруг цвета лиса.

Но в кино нельзя обратиться к зрителям с просьбой вообразить себя паратым выжлецом, да что там выжлецом, маленьким ребенком, у которого из рук вырвали любимую игрушку или желанную конфету. Но это можно здесь и сейчас: вообразите и часто-часто закричите вслух, в голос, с обидой, с надеждой, со злостью и отчаяньем:

— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!

И краска ударит вам в лицо, и вы услышите шум дикого леса над головой и слова окружающих:

— Обчитался? Крыша поехала?!

Плевать! Можно, можно, можно все! Никто не остановит.

— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!

Вообразите! Вообразите себя зверем, обезумевшем в заливистом лае погони, вообразите себя голым сердцем, куском мяса, рвущимся из души хоть куда, лишь бы подальше от этого жуткого, близкого, неизбежного:

— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!

Ах, что же делается в груди, что же творится на душе у вас-то, когда вы, обманув зверя погоней, заставив его в меру ловкости и прыти оттираться от спеющих выжлецов, как раз встаете хитро у густой елочки, на лазу, куда вот-вот набежит канавкой — кустиком зверь. Кипит кровь, блукают нетерпеливые глаза, но кто же покажет.

Лисовин сделал уже большой круг краями и взялся бить — кружить выжлецов в лазаной-перелазаной им крепи. Ох, и голосистая карусель.

С нарочной ленцой, с уверенностью в исходе, с достоинством матерых гончатников подравниваемся с братом к гону (мы решили подстать на кругах, а Сашка Березнев рванул к норам) и перемигиваемся чуть, кося глаза на возбужденного Сашку, не умеющего скрыть безумного взгляда, бегущего, спотыкающегося, рвущего с плеча ружье. Но кто бы взглянул на нас с братом, как скрываемся мы в кустах опушки, как встаем на лазы: не встаем — крадемся юными друзьями пограничника и мечем горящие взоры по канавкам — кустикам.

— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай! — уже не смолкает, множится, стонет — звенит в острове, кажется, не смычок — стая работает — так многоголосо.

Маленький, никому не ведомый, тебя кроме, человек-человечек дрожит и приговаривает, подвывает, подшептывает где-то внутри, наджелудком, вроде:

— На меня, на меня найди. Мне явись. Вот же место-то какое чудесное тут тебе. Никто же не смекнул, что лучшее тут место. Только я понял, что оно здесь по тебе. В этой вот прогалине. Ну где же ты?

Гон уж и недалек, зарок, вот-вот и шум трескучих веток под ногами выжлецов достанет слуха, а где же зверь? Разве слез где? Разве ошибся я? Так и брат же не стрелял.

Вспыхнул в ельничке огонек и красной птицей — бабочкой лиса полоснула через прогалину — ни одна ветка не колыхнулась, как привиделось.

— Дурак, дурак, дурак!!! — завопил человечек. — Почему, ну почему не стрелял? Назад лису! все назад! пусть прыгает еще раз!

— Хорошо, что не стрелял, — возразил, оправдываясь, другой уже, где-то в голове. — Наверняка пудельнул бы, а лиса бы удалела. К черту на куличики! А так: или еще на круг пойдет, или к норам слезет, под Сашку.

— Дурак, дурак, «под Сашку», — издевался маленький. — То сам бы взял, а то «под Сашку». Сашка-то уж не упустит, не то, что некоторые.

— Бах-ах-АХ! — раскатились по оврагу, набегая друг на друга и сливаясь с эхом, два выстрела. И почти следом два протяжных гудения в стволы — зверь дошел.

— Ты смотри, — удивился брат, оказавшийся на краю оврага одновременно со мной, — Я думал, подшумит — очень уж горячился.

Мы полезли по крутому склону вниз, хватаясь за ветви лещины, чтобы не сорваться, и тут услышали с противоположного склона жалостный крик.

— Где же? Где они? — причитал Сашка, бегая внизу, спотыкаясь в валежнике и сухой крапиве, царапая ветками лицо.

— Кто они? — недоуменно спросил брат. — Лиса где?

— Где, где! Обманула! — озверел Сашка. — Сказалась мертвой, а сама вдруг отжилась и слезла.

— Куда?

— Туда, туда, в поле. Где ж выжлецы-то?

Пока гон нарастал вместе с шумом ломаемого мощными лапами мягкого ледка на лужах и треском сухих веток, Сашка объяснил, как было дело.

Выбрал он норы правильно, но встал не на лазу. Лис понорился бесшумно в отнорке — только рыжей трубой мелькнул. Сашка шумнул, влез на норы и стал ждать, как натечет гон, чтобы сходить за норным. Но удивлению его не было предела, когда мгновение спустя лис вылетел пулей из другого отнорка и сиганул вверх по противоположному склону оврага. Хоть и в удивлении, и не больно изготовившись, он выстрелил дуплетом, и лис крякнул, рухнул, скатился чуть по склону.

— Ну, думаю, насмерть бит, — оправдывался Сашка. — Так и срезал его дубелем, как одуванчик косой.

— А оказалось, что сам косой? — съязвил я, как мне показалось, замечательно остроумно, и напрочь забыв при этом обо всех своих прошлых промахах. — Сразу в дуду дудеть взялся, пудель.

— Так ведь мертвый совсем лежал! — простосердечно объяснил Сашка. — Я так протрубить мечтал. Сломал скорей стволы, приставил к губам, аж зарделся сам. Это ведь мой был, ну тот, с глазом…

Мне стало совестно за свое ехидство и глупый каламбур. Чтобы как-то выйти из положения, я спросил зачем-то излишне грубо:

— Так ты попал, или вообще не попал?

— Как не попал? — удивился Сашка. — А чё б ему падать, если б я не попал? Лапы передние перешиб. Вон гляди по следу.

С этими словами он подбежал к месту падения лиса, и, показывая влекомые ветерком рыжие шерстинки, кровь на снегу и сбивчивый шаг хромой лисы, повторял:

— Вот, гляди. Вот… Вот… Вот, гляди. И вот… вот…

Раненый зверь…

По моим наблюдениям, охотники на охоте ранят зверя гораздо чаще, чем в своих рассказах. В рассказах, как правило, бьют мертво. И случается это не столько из-за довольно распространенного среди людей желания похвастать, сколько из смешанного чувства вины перед раненым животным, которого приходится еще мучить продолжающейся охотой, и нежелания выглядеть жестоким перед людьми чувствительными. Возможно, и я поддался бы этой слабости, будь мой рассказ о какой-то рядовой охоте, а не о Жане Вальжане. Здесь же скруглить острые углы, соврав, что Сашка просто мазанул, будет, пожалуй, очень уж не честно по отношению к лисовину, поразившему нас своей хитростью и храбростью. Хитрость Жана Вальжана состояла вовсе не в том, что он притворился мертвым после дуплета. Лисы часто теряют сознание в результате шока, но зато и неожиданно приходят в себя и, мгновенно сориентировавшись, используют любую сложившуюся ситуацию в свою пользу. Жан Вальжан, очнувшись с одной перебитой передней и другой подраненной, не был чрезмерно прыток. Он с трудом выправился, пока Сашка отнимал стволы, пахнущие горелым порохом, от губ. Он прыгнул вверх по склону, подвернув ногу и ткнувшись мордой в снег, прыгнул еще раз и неуверенно поковылял. Сашка с изменившимся лицом побежал за ним, стараясь на ходу примкнуть стволы. Лис стал подниматься заметно быстрее.

22
{"b":"275442","o":1}